Письмо 59

В КЕНИГСБЕРГЕ

 

ПИСЬМО 59-е

Любезный приятель! Квартиру, которую мне вновь отвели, была хотя неподалеку от прежней, но находилась уже в порядочной и веселой улице, простирающейся вдоль подле берега реки Прегеля и неподалеку от пристани, где приставали и выгружались с моря суда; а что того лучше, то дом сей был наугольный, подле одного водяного и нарочитой ширины канала, через который пред окнами моими был мост. А как я получил для себя нижний и самый лучший наугольный и порядочно прибранный покой с четырьмя большими окнами, то был он очень весел и светел, чем я в особливости был доволен. Впрочем, принадлежал он одной старушке, вдове одного корабельщика, которая жила в другом покое чрез сени, а в верхнем этаже жили ее дети. Для людей же моих отведен был особливый задний покой, и как хозяйка моя была старушка тихая и добрая, то лучшей и покойнейшей квартиры не мог я для себя требовать; а если что меня иногда обеспокоивало, то было то, что в другом покое, чрез сени, содержала хозяйка некоторый род шинка, в который всякий день собирались голландцы, шкиперы и другие мореплаватели и препровождали время свое в разговорах, в курении табаку и распивании пива. Итак, шум, производимый иногда ими, мне наскучивал, однако, по крайней мере, не делали они никаких беспутств и бесчинии, а все было у них порядочно и хорошо. Сверх того, взамен сего беспокойства имел я всякий день удовольствие слушать изрядную и приятную игру на скрипицах, производимую живущими надо мною хозяйскими детьми. Наконец, и то было мне приятно, что квартира моя была прямо через улицу напротив капитанской, также что в самой той же улице, через несколько дворов, стояли и некоторые из лучших моих приятелей, а особливо прежде бывший мой компаньон господин Непейицин, и я мог со всеми ими часто видеться.

Не успел я на сей новой квартире осмотреться и получить свободное время, как пустился опять в путешествие и осматривание тех мест и улиц в городе, в котором мне быть еще не случилось. Несколько дней сряду рыскал я по городу и препровождал их в таковых путешествиях, и прихаживал домой уставши до полусмерти, а тут принимался я тотчас за свои картины и за раскрашивание оных; а как и сооружение и самого ящика не выходило у меня из ума, то принялся я за делание оного. Обстоятельство, что большой и такого сорта ящик, какой видел я в Торуне, неудобен был для возки его с собою в походах, поелику он один в состоянии был занимать очень много места в кибитке, было причиною тому, что я принужден был сделаться в первый раз отроду и поневоле инвестором[159] и выдумывать особливый род устроения сего ящика, а именно, чтоб расположить и сделать его так, чтоб он мог совсем разбираться и складываться и, будучи разобран, мог занимать в сундуке очень малое место. Признаюсь, что как я никогда еще в выдумках сего рода не упражнялся, то сначала дело сие меня очень озабочивало; но чего не может преодолеть нетерпеливое желание и любопытство? Через немногие дни удалось мне выдумать и смастерить такой, что и поныне еще дивлюсь, как я мог тогда такой сделать, ибо мне на сей раз принуждено было быть и столяром, и шлесарем,[160] и клеильщиком, и лакировальщиком, потому что все бока и стенки оного сделал я из толстой политурной бумаги. А дабы они не могли коробиться, а притом складывались, то края все укрепил тоненькими деревянными брусочками; для соединения же всех боков наделано было множество крючков, петелек и пробойчиков. Наконец всю наружность оного раскрасил я разными красками, и улепив по оным маленькими, вырезанными из картинок купидончиками, птичками и цветками, и наконец покрыл лаком. Словом, я сделал ящичек не только самый походный и уютный, но и не постыдный для показания всякому. Все офицеры не могли надивиться моей выдумке и искусству и схаживались ко мне толпами смотреть картинки и любоваться ими. А как и сии не только были сами по себе довольно изрядные и изображали виды всех лучших мест и улиц в городе Венеции и многих других знатнейших европейских городов, но и были разрисованы мною под натуру, — то не могли они довольно их насмотреться, а мне довольно приписать похвал за мою выдумку и искусство.

Словом, сей первый опыт способности моей к выдумкам и изобретениям приобрел мне в полку много чести. Все стали почитать меня превеликим хитрецом и выдумщиком, а сие и ласкало неведомо как моему честолюбию и, производя мне неописанное удовольствие, побуждало час от часу еще больше упражняться в делах, сему подобных. А чтоб меня еще более тем занять, то судьба, власно как нарочно, преподала мне вскоре после того еще случай увидеть и узнать еще многое такое, чего я никогда не видывал и что в состоянии было не только увеселить меня чрезвычайно, но встревожить вновь мое любопытство и возбудить охоту к дальнейшим выдумкам и узнаванию вещей, до того относящихся.

На самой той улице, где я стоял, и неподалеку от нас, случилось жить одному ученому и такому человеку, который упражнялся в шлифовании стекол и в делании всякого рода оптических машин и других физических инструментов. К сему человеку завел меня один из моих знакомцев, и я не знаю, на земле ли я или инде был в те минуты, в которые показывал он мне разные свои и мною никогда еще не виданные вещи и инструменты. Прекрасные его разные микроскопы, о которых я до того времени и понятия не имел, приводили меня в восхищение. Я не мог устать целый час смотреть в них на все маленькие показываемые им мне вещицы, а особливо на чрезвычайно малых животных, которых я видел тут в одной капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом. А не успел я сими насытить свое любопытное зрение, как хрустальные призмы и другие оптические инструменты и делаемые ими эксперименты приводили меня в новые восторги и в удивление; но восхищение, в какое приведен я был его камерою-обскурою,[161] не в состоянии я уж никак описать. Я истинно вне себя был от радости и удовольствия, когда увидел, как хорошо и каким неподражаемым искусством умеет сама натура рисовать на бумаге наипрекраснейшие картины, и, что всего удивительнее для меня было, наиживейшими красками. Я долго не понимал, откуда брались сии разные колера, покуда не растолковал мне отчасти помянутый художник, который, приметив особливое мое и с великим примечанием сопряженное любопытство, не оставил показать мне все, что у него ни было, и многое изъяснить примерами для удобнейшего мне понятия. Словом, я вовек не позабуду тех приятных и восхитительных часов, которые препроводил я тогда у него в доме, и был человеку сему весьма много обязан, ибо он власно как отворил мне чрез то дверь в храм наук и заохотил иттить в оный и находить в науках тысячу удовольствий и увеселений, и которые помогли мне потом иметь толь многие блаженные минуты в течение моей жизни.

Впрочем, упражняясь в сем рассматривании, я сколько, с одной стороны, веселился всеми сими невиданными до того зрелищами, столько, с другой стороны, досадовал на то, для чего у меня денег было мало и я не так богат был, чтоб мог закупить себе все оные вещи. Однако, сколь я ни беден был тогда деньгами, не мог расстаться с одним маленьким ящичком, составляющим камеру-обскуру, посредством которого можно было с великою удобностью срисовывать все натуральные виды домов, улиц, местоположений и всяких других предметов. Я купил его у сего человека, но за употребленные за то два червонца с лихвою заплачен был неописанным и многим удовольствием, какое в состоянии был производить мне сей ящик. Я всегда не мог довольно налюбоваться тем, как хорошо на шероховатом стекле изображались и рисовались сами собою все предметы, на которые наведешь выдвижною трубкою сего ящика, и не преминул тотчас, пользуясь сим инструментом, срисовать вид той улицы, которая видна была у меня из окон. Сия прошпективическая картина цела у меня еще и поныне, и я храню ее, как некакой памятник тогдашнего времени. Впрочем, ящичек сей произвел мне не одно сие удовольствие, но еще и другое, а именно: он подал мне повод к новой выдумке, а именно, чтоб заставить и самый мой прошпективический ящик отправлять в случае пожелания должность камеры-обскуры; ибо как скоро я узнал, от чего и каким образом камера-обскура устроена и как все ее действия происходят, то нетрудно мне было добраться и до того, как производить самое то ж мог бы и самый мой ящик, с учинением только некоторой с ним перемены.

Между тем как я помянутым образом стоял на карауле, а потом беспрерывно занят был вышеописанными, увеселяющими меня, упражнениями, все прочие офицеры нашего полку, не только молодые, но и пожилые, занимались совсем иными делами и заботами. Всех их почти вообще усердное желание быть в Кенигсберге проистекало совсем из другого источника, нежели мое. Они наслышались довольно, что Кенигсберг есть такой город, который преисполнен всем тем, что страсти молодых и в роскоши и распутствах жизнь свою провождающих удовлетворять и насыщать может, а именно, что было в оном превеликое множество трактиров и биллиардов и других увеселительных мест; что все, что угодно, в нем доставать можно, а всего паче, что женский пол в оном слишком любострастию подвержен и что находятся в оном превеликое множество молодых женщин, упражняющихся в бесчестном рукоделии и продающих честь и целомудрие свое за деньги. Сей последний слух в особливости для многих был весьма прельстителен, и они заблаговременно тому радовались, что иметь будут вожделеннейший случай к насыщению необузданных страстей своих; а многие с тем и шли в Кенигсберг, чтоб тотчас по пришествии туда приискать себе хороших любовниц или, по крайней мере, побрать к себе молодых девок на содержание. Все сие они и не преминули действительно исполнить. Не успело и двух недель еще пройтить, как, к превеликому удивлению моему, услышал я, что не осталось в городе ни одного трактира, ни одного винного погреба, ни одного биллиарда, ни одного непотребного дома, который бы господам нашим офицерам был уже неизвестен, но что не только все они у них на перечете, но весьма многие свели уже отчасти с хозяйками своими, отчасти с другими тамошними жительницами тесное знакомство; а некоторые побрали уже к себе и на содержание их, и все вообще уже утопали во всех роскошах и распутствах.

Удивление мое при услышании о сем было неизречённое и тем вящее, что услышал я то же самое и о самых почтенных и таких людях, которых почитал я совсем к таковой развратной жизни неспособными. А что того более меня удивило, то от самых сих людей не слыхал я тогда никаких уже порядочных и разумных разговоров, а все речи и слова и все лучшие шутки и разговоры их были об одних играх, гуляньях и о женщинах, и сие доходило даже до того, что они, забыв весь стыд, нимало уже не стыдились хвастать и величаться друг перед другом своими бесчинствами и распутством и без малейшего зазрения совести врали и мололи такой гнусный вздор, которого разумному человеку без отвращения слышать было не можно. Но сего было еще не довольно, но они делали еще того хуже и, погрязнув сами по уши в беззаконии, прилагали наивозможнейшее старание втащить и других в сети таковой же мерзкой жизни, и не только поднимали на смех всех тех, кто не следовал их примеру, но ими почти ругались и презирали оных.

Извините меня, любезный приятель, что я между делом рассказываю вам теперь такой гнусный вздор. Я сделал сие для того, чтобы изобразить тем, в какой опасности находился я тогда, живучи в таком городе и между людьми такового сорта. Находясь в таких точно летах, в которые наиболее человеки подвержены бывают всей пылкости вожделений любострастных и далеко еще не в состоянии владычествовать над страстями своими и повиноваться предписаниям здравого разума; имея случай всякий день слышать бесстыднейшие и любострастные разговоры, видеть наисоблазнительнейшие примеры, могущие развратить и наидобродетельнейшего человека, а что того еще паче, претерпевать самые насмешки и шпынянья[162] от всех друзей и товарищей своих за то, для чего я им во всех их распутствах несотовариществую, — при таких обстоятельствах, говорю, не легко ли мог и я с пути добродетели сбиться и ввалиться в бездну пороков? Ах! Я и действительно был так от того недалек, что малого и очень малого недоставало к тому, чтоб сделаться и мне таким же шалуном и распутным человеком, и единая невидимая рука Господня спасла и не допустила меня в таковой же тине мерзостей и беззаконий погрязнуть, в которую погрузили себя все почти наши офицеры. И подлинно, любезный приятель, когда приходят ко мне на мысль тогдашние времена, то и поныне не могу довольно надивиться тому, каким образом я тогда от сего зла своболился. Целому стечению многих и разных особливых обстоятельств надлежало быть к тому, чтоб избавить меня от тех опасностей, которыми я окружен был, и руке Господней, или паче промыслу его, пекущемуся обо мне, принуждено было насильно исторгнуть меня из средины общества людей, толико развращенных и опасных, и, учинив со мною то, чего мне никогда и на ум не приходило, доставить такое место и вплесть в такие обстоятельства, которые долженствовали сами собою поспешествовать к моему спасению.

Но как все сие для вас не весьма понятно, то объясню вам дело сие короче и расскажу обстоятельнее о сей весьма важной эпохе моей жизни и обо всем том, что к спасению моему тогда поспешествовало.

Наипервейшим обстоятельством, помогавшим мне много в тогдашнее время, была та преждеупоминаемая, врожденная в меня натуральная застенчивость и стыдливость, которой подвержен я был с малолетства и которая и тогда так еще была велика, что для меня всегда превеликая комиссия[163] была, если случалось иногда бывать с незнакомыми женщинами вместе и упражняться с ними в разговорах. Самое сие и предохраняло меня от той дерзости, наянства[164] и отваги, каковую другие мои братья имели и при помощи которой могли они тотчас сводить с ними лады и знакомство и которая вводила их во все беспутства. Что касается до меня, то был я в таковых случаях сущею красною девкою, и мне совестно и стыдно было и наималейшие производить с ними шутки и издевки, а того меньше начинать с ними какие-нибудь вольности. К сему весьма много поспешествовало и то, что как с малолетства имел я случай читать некоторые поэмы и любовные истории, в коих любовь изображена была нежная, чистая и непорочная, а не грубая и распутная, то, напоившись сими мыслями, имел я об ней самые нежные, романтические понятия, и потому такое обхождение с женщинами, какое видал я у других, казалось мне слишком грубым, гнусным и подлым, и я никак не мог себя приучить к вольному и к такому наглому и бесстыдному обхождению с ними, как другие. Но для меня превеликая комиссия была и начинать говорить с ними, а особливо с незнакомыми, и самого сего не мог я никогда учинить, не закрасневшись и не сделав себе превеликого насилия, — черта характера хотя сама по себе смешная, но обращавшаяся мне во всю мою жизнь в превеликую пользу.

Другим. весьма многим помогавшим мне обстоятельством была та счастливая случайность, что на обеих моих квартирах не было ни одной молодой женщины и девки, могущей привлечь к себе внимание молодого человека, а если и были женщины, то все старые и дурные. Чрез сие избавился я случайным образом не только сам от поводов к искушению, могущих, как известно, всего более действовать и доводить человека до всего худого, но вкупе и от частого посещения своих товарищей, ибо у них-то в обыкновение уже вошло, чтоб к тому из своей братьи и ходить и того чаще и навещать, у кого на квартире были хорошие хозяйские девки, и у таковых были у них обыкновенно сборища. А поелику у меня на квартире не было ничего для них привлекательного, то и не имели они охоты часто меня посещать и просиживать долго, а буде когда и захаживали, так наиболее для подзывания с собою иттить гулять.

Третьим обстоятельством, удерживавшим меня от распутной жизни, было то, что не успел я смениться с караула, как на другой день после того случилось мне видеть погребение одного молодого офицера стоявшего тут до нас другого полка и умершего наижалостнейшим образом от венерической болезни, нажитой им во время стояния в сем городе. Сие зрелище, также всеобщая молва и удостоверения от многих, что никто почти из офицеров, упражнявшихся в таком же рукомесле, целым не оставался, но все какой-нибудь из гнусных болезней сих сделались подверженными, впечатлело в сердце моем такой страх и отвращение, что я тогда же еще сам в себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать и от них, как от некоего яда и заразы, страшиться и остерегаться. А сие много мне и помогало в тогдашнее опасное время, и причиною тому было, что я никак не соглашался делать подзывающим нередко меня товарищам своим компанию и ходить вместе с ними в сумнительные и подозрительные дома, но охотнее сидел и упражнялся в своих работах.

Но все сии обстоятельства, и ниже самая охота моя к книгам и ко всяким любопытным упражнениям, не в состоянии б была спасти меня от них и от всех соблазнов и искушений, каким почти ежедневно подвержен я был от сих моих товарищей и друзей, употребляющих даже самые хитрости и обманы для запутания меня в сети, если б не вступила в посредство самая судьба и невидимою рукою не отвлекла меня от пропасти, на краю которой я находился. Она учинила сие, произведя вдруг совсем неожидаемую в обстоятельствах моих и такую перемену, которая отлучила меня от прежних товарищей моих, толико мне опасных, и положила препону к частому с ними свиданию, и произвела сие следующим образом.

Как правление всем королевством прусским зависело тогда от нас, но для управления оным не определено еще было никакого особого человека, а носился только слух, что прислан будет особый губернатор, то до того времени управлял всеми делами, относящимися до внутреннего управления сим государством, а особливо до собирания податей и доходов, некто из наших бригадиров, по имени Нумере. У сего человека были тогда в ведомстве все прусские правления, коллегии и канцелярии; но как все они наполнены были тамошними судьями и канцелярскими служителями, наших же никого с ними не было, то хотелось ему давно иметь в тамошней каморе, имеющей в ведомстве своем все государственные доходы, кого-нибудь из своих офицеров, разумеющего немецкий язык и могущего записывать все вступающие приходы и расходы и вносить в особливые, данные от него книги. Такового человека давно он уже мекал,[165] но как в полках, стоявших тут до нас, не было никого к тому способного, то по пришествии нашего полку начал он расспрашивать и распроведывать, нет ли у нас такового.

Так случилось, что поговорить ему о том вздумалось с самим моим капитаном, господином Гневушевым, отправлявшим тогда должность плац-майора в городе, и судьбе было угодно, чтоб сему человеку не с другого слова рекомендовать к тому меня. Он, любя меня, насказал столько обо мне и о способностях моих помянутому бригадиру, что он на другой же день от полку меня истребовал и тотчас препоручил мне вышеупомянутую комиссию.

Нельзя довольно изобразить, как удивился я, получив от полку вдруг и против всякого чаяния моего, приказание, чтоб явиться к бригадиру Нумерсу, а в полку чтоб числить меня в отлучке. Я не знал тогда, что это значило и зачем меня к нему посылали. Но как во все продолжение моей службы я за правило себе поставлял, чтоб, не ведая, где можно найтить и где потерять, никогда самому собою ни в какую команду не набиваться, а куда станут посылать, не отбиваться, то без прекословия повиновался я сему повелению и на другой же день явился к моему новому командиру.

Господин Нумерс принял меня очень ласково и, поговорив со мною несколько по-немецки, приказал мне, чтоб я что-нибудь написал; и как я по-немецки писал нарочито хорошо, то, сколько казалось, рукою моею был он очень доволен. Он в тот же час поехал со мною в камору и отдал меня на руки одному старичку-советнику, по имени Бруно, приказав ему препоручить мне то дело, о котором он с ним давно уже говорил, и иметь за мною смотрение.

Старичок сей показался мне весьма тихим и добреньким человечком. Он, обласкав меня, отвел тотчас в особливую и в побочную подле себя комнату и ассигновал мне для сидения место. И как книги белые были у них уже готовы, то и показал мне, как и что мне в них писать, и дал все нужные наставления, почему и должен я был тогда же начинать свою работу и списывать с них по-немецки, что было предписано.

Таким образом сделался я вдруг из военного человека приказным, или, по крайней мере, должен был иметь дело уже не с ружьем, а с пером и чернилами. Перемена сия была мне тогда не весьма приятна. Комиссия моя была хотя и не трудная и состояла только в переписывании тетрадей со счетами, даваемых мне от помянутого старичка, в белые шнуровые книги, но обстоятельство, что я принужден был ходить в камору всякий день и сидеть в ней не только все утро до обеда, но и после обеда, до самого почти вечера, и ничего иного не делать, как писать и переписывать такое, что не лезло совсем в мою голову и было для меня непонятно, а что того хуже — сидеть один и в сущем уединении, в превеликой, скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от оных, следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но и в прескучном уединении, не имея никого, с кем бы мог промолвить слово, — сие обстоятельство, говорю, было мне, а особливо сначала, когда дела было очень много, очень и очень неприятно и заставливало не один раз тужить о потерянной вольности, которою пользовался я до того времени, и коею тогда мог уже наслаждаться только в одни праздничные и воскресные дни, да в немногие часы в полдни и перед вечером.

Со всем тем была перемена сия в обстоятельствах моих мне существительно полезна, и я и поныне не могу еще довольно возблагодарить судьбу, что она со мною тогда сие учинила, ибо я избавился чрез то от всех прежних моих опасностей, ибо как меня никогда не было дома, то все прежние мои друзья и товарищи мало-помалу и отлучились приходить ко мне то и дело для посещения и подзывания меня с собою в трактиры и другие увеселительные места для гулянья. А составив уже между собою общества и ватаги, упражнялись они в своих забавах и утехах, меня же, как некоторым образом от полку отлученного и к обществу их не принадлежащего, оставили с покоем и к ватагам своим не приобщали, чем я весьма был и доволен.

Другая и наиважнейшая польза проистекала от сей перемены та, что сим пребыванием моим в каморе власно как проложен был мне путь к другой, последующей затем и гораздо еще важнейшей перемене, которая обратилась мне в бесконечную пользу, как о том упомяну я впредь в своем месте.

Таким образом, сделавшись против всякого чаяния оторванным и независимым от полку, начал я провождать совсем новый и для меня необыкновенный род жизни, которая сначала хотя показалась мне весьма скучною, но как ко всему привыкнуть можно, то в короткое время сделалась мне нарочито сносною, и я нимало уже на нее не жаловался, но, привыкнув мало-помалу к тихой и уединенной жизни, стал находить в оной несколько и удовольствия. Все тогдашнее мое время препровождаемо было следующим образом. В каждый день поутру, вставши и напившись чаю и одевшись, отправлялся я в путь к своей каморе. Расстояние от ней до моей квартиры было хотя и немалое и простиралось более нежели на полторы версты, однако хаживал я обыкновенно один и пешечком, и как, по счастию, кратчайший путь туда лежал по хорошим улицам и мостовым, то путешествия сии никогда мне не наскучивали, но хождение сие поспешествовало еще много моему здоровью. Пришед в камору, садился я обыкновенно за свой стол и, не сходя с места, проработывал до самого первого часа. В сие время надоедало мне только несколько мое уединение, ибо главные покои сей каморы, где было множество писцов, были от того места, где я сидел, несколько удалены, а тут находились только три комнаты, из коих в одной сидел помянутый старичок-советник, у которого был я под надзиранием, в другой я, а в третьей, маленькой, главный приходчик или приниматель собираемых доходов. Но как в немецких канцеляриях совсем не такие обыкновения, как у нас, и всеми канцелярскими служителями не предпринимаются никакие вольности в разговорах и не препровождается время в смехах и балагуреньях, то всякий из них сидит, как вкопанный, на своем месте и занимается своим делом наиприлежнейшим образом, и у них не только нет никогда шума и сумятицы, но наблюдается во всем благопристойность, тихость и совершенный порядок, — то и помянутые оба соседа мои занимались всегда и столь прилежно своими делами, что мне в целые сутки не удавалось иногда промолвить с ними единого слова; о вступлении ж в какие-нибудь разговоры и помыслить было не можно. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских, и власно как умышленно старались всячески от нас и от поверенного, откровенного и дружелюбного обхождения с нами убегать и удаляться, почему и неудивительно, что хотя я немалое время при сей должности в каморе пробыл и хотя, оказывая обоим моим соседям возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько-нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться, ибо хотя я и ежедневно ожидал, чтоб который нибудь пригласил меня из них когда не обедать, так, по крайней мере, на чашку кофея или чая, однако не мог я сего от них никогда дождаться; самому же понаяниться[166] и к ним без зову ходить казалось мне непристойно. Словом, они казались мне сущими бирюками. Но таковых же бирюков нашел я в присутствующих при тамошней рентереи[167] и соляной конторе, в которые через несколько дней должен я был ходить и по несколько часов просиживать в таковом же деле, то есть в записывании тамошних рентерейных и соляных доходов в особые книги. В обоих сих присутственных местах, находившихся в том же замке, где была и камора, делами управляли два стариченца, но оба они еще нелюдимее и несловоохотнее были моих соседей, так что я от сих мог ожидать еще меньше, нежели от прежних, ласки и дружелюбия.

Все сие сначала меня крайне удивляло, и я не однажды сам в себе с досадою помышлял и говорил:

"Что это за бирюки и за черти здесь сидят? Ни к кому из них нет приступу и ни от кого не добьешься никакого дружелюбия и ласки!"

Но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями и потому от дружелюбного и откровенного с ними обхождения удалялись; а сверх того, умеренный и воздержный род их жизни, удаленной от всяких роскошей и излишеств, имел в том великое соучастие.

Но я удалился уже от порядка моего повествования, и теперь, возвращаясь к оному, скажу, что, препроводив помянутым образом все утро в беспрерывном и скучном писании, по пробитии двенадцати часов выхаживал я вместе с прочими из каморы и возвращался на квартиру. Туг находил я всегда солдатский свой обед, изготовленный людьми моими, уже готовым, который хотя не таков был сладок, как мнимый[168] прусский, но я никогда голодным не вставал из-за стола. Потом принимался я тотчас за рисованье и, препроводив в оном и в других любопытных упражнениях с час и более времени, по пробитии двух часов отправлялся опять в путь в свою камору и просиживал там до самого почти вечера. По выходе же из оной и возвратившись домой, хаживал прогуливаться на корабельную пристань и в другие близ находящиеся места, а особливо по берегу реки Прегеля, и сматривал на плавающие по реке суда и на множество народа, упражняющегося на берегах в нагруживании и выгрузке судов. Когда же случался день воскресный или праздничный, в который в каморе не было заседания, тогда весь день употреблял я либо на рисованье, либо на разгуливанье по всему городу и по всем лучшим частям оного. Хаживал иногда к старичку своему полковнику, который унимал иногда меня у себя обедать и брал с собою вместе гулять в наилучший и славный тамошний Сатургусов сад, о котором упомяну я подробнее в своем месте. А как и кроме сего были в сем городе другие сады, в которых всякому гулять было можно, то, отыскивая оные, хаживал иногда и в оные гулять. В трактиры же очень редко захаживал, и то разве для того, чтоб напиться чаю и кофея и почитать газет иностранных; и как газеты тогдашнего времени были весьма любопытны и я узнал, что издавались они и тут в городе, то не преминул я взять и для себя оные и насыщать ими свое любопытство.

Сим образом, привыкнув к сему новому и уединенному роду жизни, препроводил я несколько недель в наиспокойнейшем состоянии и жил, прямо можно сказать, в мире и тишине и был состоянием своим доволен. От прежних же своих товарищей сделался я так удален, что и сведения не имел, что у них между собою происходило, да и узнать то всего меньше старался.

Но теперь время мне письмо свое кончать и сказать вам, что я есмь, и прочая.