Письмо 57

ПОХОД В КЕНИГСБЕРГ

 

ПИСЬМО 57-е

Любезный приятель! Как вы, надеюсь, очень любопытны узнать, какое бы такое было то известие, которое нас так много обрадовало, то начну теперешнее мое письмо удовольствованием сего вашего любопытства и скажу, что оно было следующее.

Как мы помянутым образом в поход собирались и всякий день ожидали приказа к выступлению в оный и к перехождению через реку Вислу, как заехал к нам из Торуни ездивший туда для своих нужд один из наших офицеров и приятелей. Не успел он к нам войтить в горницу, как с веселым видом нам сказал:

— Знаете ли, государи мои, я привез с собою к вам новые вести, и вести — для нас очень важные!

— Хорошо, — ответствовали мы. — но каковы-то вести? С дурными хотя бы ты к нам и не ездил.

— Нет, — сказал он, — каковы-то вам покажутся, а для меня они не дурны. Словом, нам велено в поход иттить, и мы послезавтра должны выступить.

— Ну, что же за диковинка! — сказали мы. — Этого мы давно ждали и готовы хоть завтра выступить.

— Этакие вы, — подхватил он, — вы спросите лучше — куда?

— Это также известное дело, что за реку и против неприятеля, — отвечали мы с хладнокровием.

— Ну того-то вы и не угадали, — сказал он.

— Как! Неужели опять назад и домой? — спросили мы, удивившись.

— Нет! — сказал он. — Не домой, однако и не против неприятеля, там и без нас дело обойдется.

Сии слова привели уже нас в великое любопытство.

— Да куда ж? — говорили мы. — Скажи, братец, пожалуйста.

— Нет! — говорил он. — А умудрись кто-нибудь и угадай сам, а я скажу только, что и вы тому столько же обрадуетесь, сколько и я.

Тогда не имели мы более терпения и до тех (пор) к нему, нас мучившему и сказать не хотящему, с просьбою своею приступали, покуда он наконец сказал:

— В Кенигсберг, государи мои, и туда, где нам всем давно уже побывать хотелось.

— Не вправду ли? — закричали мы все в один голос. — Но можно ли тому статься?

— Конечно, можно, — ответствовал он, — и знать, что льзя,[148] когда уже о том и повеление нашему полковнику прислано.

— Но умилосердись! Как это и каким образом? Кенигсберг остался у нас уже далеко позади.

— Конечно! — отвечал он. — Но то-то и диковинка! А со всем тем нам с полком туда иттить и, что того еще лучше, жить там во все нынешнее лето и ничего более не делать, как содержать караулы.

Теперь легко можете заключить, что нас сие до крайности обрадовало, ибо, хотя мы охотно шли в поход против неприятеля, однако, как известно было нам, что неприятели не шутят и что в походе против его не всегда бывает весело, а временем и гораздо дурно, а притом никто не мог о себе с достоверностью знать, возвратится ли он из похода благополучно назад и не останется ли навек там; то сколько мы и не имели усердия и ревности к военной службе, но кому жизнь не мила и кто бы не хотел ею еще хоть один год повеселиться? А потому, кто и не порадовался бы, услышав, что он на целое лето освобождается не только от всех военных опасностей, но и от всех трудов и беспокойств, с походом сопряженных, и кто б не стал благодарить за то Бога и судьбу свою?

Мы и действительно так были тому рады, что не один раз говорили: "Слава, слава Богу!" и благодарили судьбу, что оказала толикое нам благодеяние и дала такое преимущество перед многими другими. С превеликою охотою благословляли мы путь всем прочим, мимо нас идущим полкам и желали им в походе своем приобресть славу и иметь всякое благополучие, а сами и на уме не имели досадовать на то, что не будем иметь счастия быть с ними на сражениях и разделять с ними славу в получаемых ими победах.

Но никто из всего полку, думаю я, так много сим известием обрадован не был, как я. Все прочие радовались наиболее потому, что они не пойдут в поход, а будут на одном месте, в покое и иметь хорошие квартиры и жить в изобильном и таком городе, где иметь они будут случаи предаваться всяким роскошам и распутствам; но моя радость проистекала совсем не из того источника. Мне сколько то было приятно, что я не пойду в поход и не буду подвержен опасностям, а стану жить на одном месте, столько или несравненно более радовался я тому, что целое лето буду жить в большом и славном иностранном немецком городе, о котором я наслышался неведомо сколько доброго и который наполнен учеными людьми, библиотеками и книжными лавками. Умея говорить по-немецки, ласкался я надеждою, что могу со многими тамошними жителями свести знакомство и что мне там будет очень весело и не скучно; могу многому и такому насмотреться, чего не видывал, а книг доставать себе купить сколько угодно. Словом, я восхищался предварительно уже мыслями, воображал себе неведомо сколько удовольствий, и никто, я думаю, с толикою охотою в сей путь не собирался, как я.

Повеление о выступлении в сей поход действительно на другой же день получено было нами, а на третий мы и выступили в оный. Расставаясь с тамошними хозяевами, не могли мы довольно возблагодарить их за все оказанные ласки и благоприятство, и желая им счастливого продолжения их благополучной жизни; а как и они были нами довольны, то провожали они нас, желая нам счастливого путешествия.

Мы шли самыми теми же местами, где до того шли, до самого Эрмландского бискупства и до столичного их города Гейльсберга,[149] а от сего места повернули мы уже влево и пошли прямым путем к Кенигсбергу; и как было тогда самое лучшее и первейшее вешнее время и погода стояла хорошая, то могу сказать, что поход сей из всех, в каких случалось мне бывать в жизнь мою, был наивеселейший и приятнейший. Шли мы себе не спеша и прохладно, переходы делали маленькие, останавливались всегда в местечках, а не в лагерях, и во всем имели удовольствие. Полк в походе вели одни только дежурные, а все мы, прочие офицеры, ехали верхами и не при пехоте, а где хотели, и обыкновенно кучками и компаниями по несколько человек вместе, и время свое в дороге препровождали в одних только шутках, смехах и дружеских разговорах. А во время ночевания или дневания в польских местечках или прусских городках, в расхаживании компаниями по оным, в посещениях друг друга на квартирах, в захаживаниях в трактиры и в увеселениях себя в них шутками, играми и в прочем тому подобном.

Впрочем, не помню я, чтоб в продолжение сего похода случилось со мною какое-либо особливое и такое приключение, которое бы достойно было замечено быть, кроме одного, ничего не значащего и относящегося до одной смешной проказы, сделанной нами над прежде упоминаемым сотоварищем моим, подпоручиком Бачмановым; и как я всему злу был наиглавнейший заводчик, то и расскажу вам оное единственно для смеха.

Я упоминал уже вам прежде, что человек сей был хотя весьма добрый и всеми нами любимый, но совсем особливого и такого характера, который заставливал нас иногда над ним проказить и смеяться. Будучи новгородцем, был он своенравен, упрям и не любил шуток и издевок над собою. Не успеет кто как-нибудь над ним и хоть нарочно посмеяться и пошутить, как рассерживался и поднимал он за то превеликую брань: а сие, как известно, в полках и подает уже повод, и власно как право, всякому над ним трунить и скалозубить. К вящему несчастию, привыкнувший к новгородскому наречию, не мог он и в службе никак еще отвыкнуть от оного и от называния многих вещей на «о», «по», «ко» и совсем не так, как другие называют; а сие нередко и подавало повод шутить над ним, да и сверх того весь его образ, нрав и характер имел в себе нечто смешное и особливое. К дальнейшему же приумножению его несчастия послал ему Бог и денщика почти точно такого же, каков он сам. Он малый был добрый, но как-то простоват и имел (в) себе много смешного. С сим его Доронею (ибо так называл он его, как уже я упоминал) была у него почти всякий день ссора и лады.[150] И во время стояния нашего вместе не проходило дня, в который бы мы над ним не хохотали; а как и фамилия его Бачманов походила много на «бананов», которым именем называется тот особый род чаплей или аистов, которые вьют гнезда на домах и нередко на трубах и так же, как аисты, питаются всякими гадинами и лягушками, — то и звали мы его обыкновенно Бананом, с чем и высокий, и тонкий, и сутулистый его рост и длинные ноги несколько сходствовали, и он к сему званию так привык, что почти за то уже и не серживался, если кто назовет его Бачаном.[151]

Самое сие название и подало нам повод к произведению над ним той шутки, о которой я рассказать намерен. Было то еще во время стояния нашего на квартирах и дней за шесть до выступления нашего в поход, как случилось мне ходить с ним и другим нашим товарищем поутру гулять по садам и небольшим инде рощицам, между дворами деревни нашей находившимся. Тогда, как нарочно, случилось, что кукушка в лесочке неподалеку от нас начала куковать. Мы с г. Головачевым, услышав ее, обрадовались и говорили:

— Вот, вот, и кукушки уже прилетели!

Но г. Бачманов, вместо того, чтобы делать то же, вдруг осердился и начал ругать кукушку всякими своими новогородскими бранями.

— Тьфу, ты проклятая, — говорил он, плюя то и дело, — чорт бы тебя, окаянную, взял! Нелегкая б тебя подавила! На свою бы тебе это голову! — и так далее.

Мы, услышав сие, покатились со смеху.

— Что это, брат Макар, — говорили мы, — за что это на кукушку так гневаешься? Что она тебе сделала?

— Как, братцы, что, — сказал он, — голодного меня, проклятая, закуковала, и я верно теперь уже знаю, что мне сего года не пережить. О, лихая бы ее побрала болезнь и все черти б ее, проклятую, задавили.

— Так, так! — сказали мы, еще пуще захохотав. — Теперь прощай, брат Макар! Не сносить уж тебе своей головки! Уж кукушка предвозвестила, так уже, знать, и быть и приходит уже расставаться со светом.

Сколь ни прост был наш Макар, но приметил, что мы над ним скалозубим, и тогда вдруг, вместо кукушки, поднимись весь его праведный гнев на нас, а сим и подал он нам вновь оружие на себя — мучить и бесить его нашими насмешками: и кукушка сия во весь тот день столько ему насолила, что он не рад был наконец своей жизни и проклинал и нас, и себя, и охоту свою к гулянью.

Однако сим дело еще не окончилось. Как приметили мы, что кукушкою сею, его всего скорее растрогать[152] и вздурить было можно, чего мы всегда и добивались, то, обрадуясь сему, поступили мы далее, и меня догадало еще сложить на сей случай смешную и такую песенку, которая бы могла вмиг его растрогивать. Признаюсь, что была то сущая шалость, и побудило меня к тому не что иное, как, с одной стороны, молодость и легкомысленность, а с другой — присоветование моего капитана, ибо сей, шутя над ним так же, как и мы, не успел о вышеупомянутом закуковании кукушки и обо всем услышать, как тотчас мне сказал:

— Эх, братец! Сложить бы о сем песенку, то-то было бы смеху и проказ! И вдруг бы мы все ее запели, и когда он так кукушку не взлюбил, так и посмотри, что тогда б было.

Сего было довольно к возбуждению во мне охоты испытать, не могу ли я сложить песенку на какой-нибудь знакомый голос,[153] и как мне голос старинной и всем знакомой песни "Негде в маленьком леску при потоках речки" всех прочих был знакомее, да и самый род сей песни казался к тому наиудобнейшим, то и начал я тотчас вымышлять слова и составлять в первый раз отроду стихи и рифмы.

В работе сей, тайком от нашего друга, препроводил я не более дней двух и имел столь хороший успех, что песенка моя и капитану, и всем прочим крайне полюбилась, и все они положили тотчас ее выучить наизусть, и когда будем уже ее знать, тогда б, окружив его где-нибудь в кружок так, чтоб он не мог выскочить, запеть бы всем в один голос. Итак, тотчас списаны были с ней многие списки, и как учинить дальнейшее было тогда уже некогда, то и положили мы учинить то во время шествия нашего в Кенигсберг. Сие и произвели мы на походе в действо; ибо, как мы ехали все верхами кучами, то человек с десять из нас, выучивши сию песню и сговорившись еще с несколькими, окружили его однажды на Лошадях, так что ему из средины никуда уехать не можно, и вдруг затянули все нашу песенку, которая была следующего содержания:

 

На зеленом лугу

Сидела лягушка,

На высоком дубу

Кричала кукушка:

Вон Бачан сюда летит,

А Дороня там бежит.

— Что ты делаешь здесь?

Что их не боишься?

Как Бачан вить прилетит,

Тебя он увидит,

А Дороня прибежит,

Вмиг тебя погубит;

Он охотник ведь до вас,

Он бранит за то и нас,

Что голодного его

Мы закуковали.

Между тем начал Бачан

Вправду опускаться.

Захотелося ему

С другом повидаться.

Опустясь, тотчас и сел,

А Доронюшка запел:

— Не хочешь ли, Бачан,

Что-нибудь покушать?

— Когда есть что, так давай

Упреждай кукушку,

Когда нет, так побегай,

Поймай мне лягушку.

У болота вон сидит,

На тебя прямо глядит.

Побегай поскорей,

Чтоб не ускочила.

Как Дороня побежал

Ловить там лягушку,

А Бачан тогда вскричал,

Увидя кукушку:

— Ах, Доронюшка, мой Друг

Ты схвати скорее вдруг,

Чтоб кукушка на дубу

Не закуковала!

Испугалась на лугу

Бывшая лягушка,

Закричала на дубу

Тотчас и кукушка;

А Дороня-то упал,

А хотя после и встал,

Но лягушка уж давно

Ускочила в воду.

Рассердился наш Бачан

На своего Дороню,

Он вмиг бросился за ним,

Закричав, в погоню:

— О, проклятый сын, дурак,

Болван, бестия, простак!

Провалился б ты совсем

И с своим проворством.

Что мне делать, что начать

Наконец с тобою?

Что ты сделал вот теперь,

Дурак, надо мною?

И лягушку упустил,

И меня не накормил,

А проклятая вон там

И закуковала.

Теперь должен буду я

В этот год погибнуть

И родных на свете всех

И друзей покинуть.

А беды все от тебя;

Погубил я сам себя,

Что заставил дурака

Это дело делать.

Но одно ли уж сие

Ты у меня портил,

Не беды ли по бедам

Всякий день ты строил?

От тебя, болван, дурак,

Разорился я уж так,

Что пришло уже мне

Пропасть и с тобою.

Растерял мое добро

Почти без остатку,

Помнишь ты, как потерял

Гребень и рубашку?

Как гомзелю[154] тебе дам,

Так увидишь ты и сам,

Что я вправду с тобой

Шутить не намерен.

Дурак, знаешь ведь, что я

Мужик не богатый;

Воши съели уж всего,

О, глупец проклятый!

А ты гребень потерял,

Без чего уж я пропал.

Ах ты, бедный Бачан,

Где тебе деваться?

 

Вот таким вздором наполнена была сия песенка.

Теперь судите сами, каково было господину Бачманову, когда он, услышав ее, догадался, что она нарочно сочинена на него и что мы над ним проказили. Он вздурился даже до беспамятства и сперва начал нас всех ругать без всякого милосердия, а потом, как безумный, на нас, а особливо на меня, метаться, стегать плетью и стараться из круга нашего вырваться и ехать прочь. Однако мы схватились все руками и составили такой крепкий круг, что ему до самого конца песни никак уехать было не можно. Боже мой! Сколько претерпели мы от него тогда брани, сколько ругательства и сколько смеялись и хохотали! Наконец вырвался он у нас и поскакал, но куда ж? Прямо к полковнику жаловаться и просить на нас. Но из сего вышла только новая комедия. Мы, предвидя сие, постарались заблаговременно предварить все могущие произойтить от того какие-либо досадные для нас следствия. Мы заманили в заговор и в шайку свою самого господина Зеллера, того любимца и фаворита полковничьего, который служил ему переводчиком. И как он сам бьи в сей шутке соучастником, то и надеялись мы, что он перескажет полковнику все дело с хорошей стороны, а сие так и воспоследовало. Господин Бачманов, прискакав к полковнику, начал в пыхах[155] своих приносить ему тысячу на нас жалоб. Но сей, не разумея ни одного слова по-русски и того, что он ему говорит, спрашивал только:

— Вас ист дас?[156] Вас ист дас?

И как никто ему не мог растолковать, то отыскан был г. Зеллер, и сей пересказал ему все дело с такой смешной и шуточной стороны, что полковник сам надседался со смеха и только, смеючись, говорил Бачманову:

— Ну, что ж? Добре… бачан… кукушк… лягушк… петь… песнь… ничего… смех… — И так далее.

Словом, г. Бачманов наш не мог добиться от него никакого толку и только то сделал, что весь полк о том узнал, и кому б не смеяться, так все смеяться и кукушкою его дразнить и сердить начали. И как наконец до того дошло, что и самые солдаты, о том отчасти узнав и иногда завидев его, либо куковать, либо про лягушку между собою говорить начинали, то бедняку нашему Макару нигде житья не стало, и он до того наконец доведен был, что решился было проситься в другой полк и бежать из полка нашего, и нам немалого труда стоило его уговорить и опять успокоить.

Но не одну сию, но производили мы над ним во время сего похода и многие другие проказы, но как они не стоят упоминания, яко происходившие от единой нашей легкомысленности и резвости, то я, умолчав о них, скажу только, что сей человек увеселял всех нас во все время нашего путешествия и редкий день прохаживал, чтоб мы над ним чего не предпринимали и, рассердив его до бесконечности, паки[157] с ним не примирялись.

Впрочем, памятно мне и то, что никогда я столь много в ловлении рыбы какулею не упражнялся, как во время сего похода. Везде, куда ни прихаживали мы ночевать, находили мы либо речки, либо озера; и как какулей было у нас множество, то и не упускали мы почти ни одного случая, чтоб сею ловлею не повеселиться.

В прежде упоминаемом эрмляндском столичном городе Гейльсберге случилось нам не только дневать, но и для исправления некоторых надобностей пробыть целых два дня. В сие время были мы опять у бискупа с полковником, и сей маленький владелец старался опять нас угощать, и мы время свое препроводили весело. Мне случилось в сей раз стоять квартирою у одного из его придворных, отправляющего должность камер-юнкера или камергера, который, однако, не многим чем отменнее был от прочих мещан, и я ласкою хозяина, так и хозяйки был очень доволен.

Через несколько дней после того, не имев на пути своем никаких особенных приключений, дошли мы наконец до славного нашего Кенигсберга[158] и тем окончили сей наш поход благополучно.

Сим окончу я сие письмо и сказав вам, что я есмь ваш друг, и прочая.