Письмо 24

СБОРЫ К ВОЗВРАЩЕНИЮ В ПОЛК

 ПИСЬМО 24-е

Любезный приятель! Ну, теперь расскажу вам о моих сборах и об отъезде моем на службу и тем всю историю о моем малолетстве кончу. Ежели наскучил я вам оною, то вините сами себя, а не меня, ибо я рассказыванием всего и всего исполнял ваше хотение.

Между тем, как все прежде упоминаемое происходило, беспокоился я час от часу больше приближающимся моим сроком. Многие советовали мне просить еще об отсрочке, и более для того, чтоб я успел сколько-нибудь потвердить забытые мною языки, а сверх того говорили, что и лета и возраст мой все еще мал и не способен к действительному несению военной службы. В числе сих подавателей совета был и самый мой дядя. Для меня не могло ничего приятнее быть сего предложения: я к деревенской жизни так уже привык, и дом мой сделался мне так мил и приятен, что я желал бы в нем прожить еще несколько лет или, лучше сказать, никогда не выезжать из оного. Итак, с радостью согласился я на оное предложение и, по общему согласию, отправлен был тотчас дядька мой Артамон в Москву просить о том в пребывающей во всякое время тут военной конторе.

Прежде упоминаемая и живущая в Калитине родственница моя, госпожа Пущина, имея знатную родню, обещала мне вспомоществовать в том своею просьбою и писать к некоторым ей знакомым генералам. Она и действительно послала с человеком к нескольким из них просительные письма, и по сему обстоятельству мы почти не сомневались в получении желаемого.

Я дожидался известия из Москвы с крайнею нетерпеливостью, однако дядька мой через несколько недель прислал ко мне печальное уведомление, что все труды и старания его были бесплодны и что и самые просьбы генералов, родственников упомянутой старушки, не могли произвесть никакого действия, а военная контора наотрез отказала, объяснив, что она мне отсрочить никак не смеет, а если я хочу, то просил бы я о том в Петербурге, в самой Военной коллегии, от которой я отпущен был.

Сие неожиданное известие привело меня в великую расстройку мыслей. Понадеявшись на вышеупомянутые письма и просьбы, не стал было я слишком и поспешать моими сборами: но тогда увидел, что не можно было мне уже никак ласкаться надеждою получить отсрочку и что необходимо надобно было уже к полку ехать.

При таких обстоятельствах другого не оставалось, как начинать собираться уже правским делом и все нужное к отъезду моему готовить и поспешать всем тем наипаче, что зима уже наступила; но бедные были сии сборы и весьма недостаточные! Надобно было новое белье, надобно было дорожное и носильное платье, надобен был и запас и харчевое и, наконец, надобны были деньги! Но кому было обо всем том постараться? Не было у меня ни матери, ни тетки, никакой такой вблизи сродственницы, которая бы мне во всем том сколько-нибудь помочь или, по крайней мере, присоветовать могла; а как и от дяди я всего меньше того ожидать мог, то и принужден был уже сам кое-как себя собирать и все нужное готовить.

В рассуждении белья возложил я комиссию на Алену, жену дядьки моего, как женщину, живавшую при моей родительнице и дело сие сколь-нибудь смыслящую; но как она давно уже от того отстала, то хотя она и употребила все, что могла, однако все сшито и приготовлено было не по-людскому, а прямо по-деревенскому, и все принуждено было после перешивать и переставлять. Для заготовления дорожного и носильного платья созвал я всех портных, сколько у меня ни было их между крестьянами, насажал их целый стол и надавал им сам разные работы. Но чего можно было ожидать от глупых и неумеющих мужиков, да и от самого такого распорядителя, каков был я, всего меньше дело сие смыслящего? Правда, из портных моих был один старик, разумеющий сколько-нибудь портное художество; но что все его умение, когда моего знания недоставало, почему и неудивительно, что все сшито было на чортов клин, все скверно, все дурно и многое слишком уж бедно и подло. Когда вспомню, какая шуба сшита мне тогда была на дорогу, то стыдно мне даже и поныне, что я не умел велеть сшить для себя лучшей и пристойнейшей. Что принадлежит до запасу, то старание о сем возложил я на моего возвратившегося из Москвы дядьку — и в оном не было у нас недостатка.

Наконец, потребны были деньги, и вопрос, где их взять, составлял великую важность: доходы с деревень были тогда чрезвычайно малы, и мне с нуждою доставало их на мое содержание, а о приумножении оных я нимало не старался, но, как прежде упоминал, оставил все на прежнем основании и порядке; итак, что прикащик сам собою мог приобресть и доставить, тем я был и доволен. Но, по счастью, в тот год хлеб родился хороший, я велел сколько можно наготовить и намолотить его более и отвезть в Москву на продажу и выручил на том довольное количество денег.

Сим образом мало-помалу я собрался. Между тем некоторые, и в том числе наиболее мой учитель, советовали мне ехать не в полк, а в Петербург и просить неотменно об отсрочке. По хиромантической своей науке уверял он меня и заклинался тяжкими клятвами, что езда моя не продлится более двух месяцев и что я, конечно, получу желаемое. Для лучшего уверения меня в том нарисовал он обе мои руки и описал все линии, и каких благополучии не предсказывал он мне тогда! Но после того как я сам сию науку узнал и помянутые рисунки рассматривал, то нашел, что он и сам ни об одной линии прямо не знал, что она значила. Но как бы то ни было, однако тогда не смел я не верить его уверениям, но паче желая сам того, что он предсказывал, был так глуп, что поверил тому без всякого сомнения, а особливо всему, касающемуся до скорого возвращения в дом свой, и всходствие того и сбирался из дому не так, как бы надлежало, отъезжая на службу и на неизвестное число лет от дома, но так, как бы только на несколько недель отлучаясь.

Наконец, собравшись совсем и дождавшись совершенного зимнего пути, препоручил я смотрение над домом и деревнями своему прикащику, а главное попечение и надзирание над всем моему дяде, и, распрощавшись со всеми моими родственниками и знакомцами, расстался я с любезным моим Дво-ряниновом и отправился в путь свой на исходе семьсот пятьдесят четвертого года.

По приезде моем в Москву услышал я, что находился в ней полку нашего офицер, присланный для приема амуниции. Мне неотменно захотелось его видеть и расспросить обо всех до полку нашего касающихся обстоятельствах. Дядька мой тотчас отыскал его квартиру и обрадовал меня, сказав, что то наш довольно знакомый человек, и именно Осип Максимович Колобов. Сего офицера в малолетстве своем любил я более всех прочих, да и сам он был ко мне тогда чрезвычайно ласков. Я полетел к нему, как скоро услышал, и он не менее обрадовался, меня увидев, и принял меня очень ласково и благоприятно. Тут уведомил он меня о многих нужных обстоятельствах, а особливо о месте, где тогда наш полк находился, о новом нашем полковнике, об его свойствах и характере, об офицерах, которые есть еще старые в полку, равно как и о новых, а наконец кончил тем, что пора уже мне в полк ехать и что там давно уже меня дожидаются. Я не преминул посоветоваться с ним о предпринимаемом мною намерении ехать в Петербург и просить об отсрочке, но господин Колобов не приговаривал мне туда забиваться, представляя мне, что он имеет причину сомневаться в том, чтоб мне еще отсрочили, а советовал лучше ехать прямо к полку, в Лифляндию.

Совет сей, сколько ни был благоразумен и основателен, однако мне тогда не полюбился, потому что он не согласен был с моими желаниями, и потому я его не принял, а положил следовать прежнему своему намерению и ехать в Петербург.

Но как для некоторых надобностей, а особливо для отдачи камердинера моего Дмитрия учиться в портные, надлежало мне пробыть дня с три в Москве, то употребил я сие время на осмотрение соборов и других достопамятностей в сем столичном старинном городе, коих мне до того видеть не случалось, ибо я хотя и бывал в Москве, но все еще будучи ребенком, а тогда был уже я поболее в разуме и более имел любопытства. Дядька мой предводительствовал мне всюду: он водил меня по всем соборам, рассказывал, что знал, заставливал прикладываться к мощам и показывал все, примечания достойное. Потом ходили мы по всему кремлевскому дворцу, а наконец захотелось мне взойтить на самый верх Ивановской колокольни. Дядька мой и в том удовольствие мне сделал, и это было в первый и в последний раз, что я был на Иване Великом. Но, о, сколь многого страха набрался я, всходя на оный! По причине случившегося тогда ветра казалось мне, что вся колокольня сия шатается и готовится упасть вместе с нами; но как взошел на самый верх, то за претерпенный страх довольно заплачен был неописанным удовольствием, которое имел я при воззрении с высоты на все пространство Москвы, в особливости же не мог я надивиться тому, сколь малы казались нам оттуда люди, ходившие по земле и по городу.

Осмотрев все нужное и исправив все наши нужды, отправились мы далее в свой путь. Я поехал хотя по намерению моему в Петербург и совета господина Колобова не послушал, однако он не выходил у меня из головы и памяти, и потому, отъехав несколько от Москвы, начал я еще раз с дядькой моим о том говорить и советовать. Сей прежний мой наставник и надзиратель хотя сам не меньше моего имел охоту и желание скорее возвратиться, однако признавался, что представления господина Колобова справедливы и основательны и что он сам о успехе нашей езды сомневается и худую надежду имеет, а особливо наслышавшись от многих в Москве, что отпуски вовсе уничтожены и не велено более никого и ни под каким видом отпускать.

Не успел я сего услышать, а притом от некоторых проезжающих из Петербурга получить в том подтверждение, как начал колебаться мыслями и сам в себе думать, что вся хиромантическая наука моего учителя легко может быть и обманчива и что я весьма глупо сделаю, если, положась на одну ее, по пустякам забьюсь в Петербург и потеряю только время и понесу напрасные убытки, а ничего там не сделаю, но принужден буду несколько сот верст излишних ехать. В помышлениях таковых занимался я во всю дорогу от Москвы до Твери и несколько раз раскаивался уже в том, что не взял с собою всего своего обоза и запаса; но как были еще с нами деревенские подвозчики с кормом до Твери, то радовался я, что пособить тому еще некоторым образом можно, почему, приехав в Тверь, начал я опять советовать с моим дядькою:

— Что, Артамон, — говорил я ему, — уж ехать ли нам в Петербург? Уж не ехать ли прямо к полку?

— Чуть ли не так, батюшка! — ответствовал он мне. — А то забьемся мы в превеликую даль, а выйдет дело по-пустому.

— Но как же мы, — сказал я ему, — обоза-то и запаса с собой не взяли?

— Это ничто, сударь, — отвечал он, — этому пособить еще можно. Ехать нам в полк через Псков; извольте заехать к сестрице, а между тем извольте с мужиками отписать домой, чтоб запас и коляску везли за нами вслед к сестрице, где мы их и дождемся.

— И быть так! — сказал я и тотчас по совету его все и сделал.

Я отписал к дяде о перемене своего намерения и просил о скорейшем отправлении вслед за мною моего обоза.

Таким образом, переменив намерение свое, продолжали мы далее свой путь чрез Торжок, Вышний Волочек и далее петербургскою дорогою и, не доезжая за несколько верст до Новагорода, поворотили влево чрез озеро Ильмень, дабы нам, не захватывая Новагорода, выехать прямо на псковскую дорогу и чрез то несколько десятков верст выкинуть. В сей раз случилось мне впервые с примечанием чрез сие славное наше озеро ехать. Переезд чрез него в сем месте был верст на сорок, и я, едучи чрез него, трепетал от страха, чтоб не проломиться; однако лед был довольно уже толст, и опасаться сего было не можно. По приезде на средину не мог я довольно надивиться той превеликой трещине, которая вдоль всего озера простиралась; она была шириною тогда более аршина, и мы принуждены были переезжать через нее по сделанному мосточку. Нам сказывали, что делается она от прибыли воды в озере и бывает временем шире, другим уже, а когда более воды убудет, то вовсе сходится. Если ж случится знатная убыль, то в сем месте обламываются самые края трещины превеликими льдинами и становятся стойма, и тогда делается вдоль всего озера власно как ледяная стена, и что для проезда принуждено бывает прорубать сквозь ее ворота.

Переехав сие озеро благополучно, продолжали мы далее свой путь и чрез несколько дней, без всяких особливых приключений, доехали до Пскова, а потом и до деревни моего зятя, которая мне так была еще мила, что я, подъезжая к оной, не мог нарадоваться духом и насытиться зрением на все знакомые мне места и виды.

К превеликому моему удовольствию, застал я не только сестру, но и самого зятя дома. Он находился тогда в отпуску от полку на несколько месяцев, и мое удовольствие усугубилось, когда я услышал, что и ему в деревне жить оставалось уже короткое время и также скоро к полку ехать надобно было. Он предлагал мне, чтоб я у него до того времени прожил и чтоб вместе с ним к полку отправился. Предложение таковое не могло иначе быть, как весьма для меня приятно. Говорится в пословице: "к эдакому празднику люди пешком ходят", а мне для чего было не согласиться? Мне прожить у него и без того несколько времени было надобно, для ожидания моего запаса, а сверх того, не лучше ли было со всех сторон ехать к полку вместе с зятем и под его руководительством явиться, нежели одному? Словом, я был очень рад сему случаю и с превеликою охотою дал на то мое слово.

Радость, которую чувствовала моя сестра при моем приезде, усугубилась еще, когда услышала она, что я проживу у них до самого отъезда в полк ее мужа. Она не могла и в сей раз без слез меня встретить, но слезы сии были более слезами удовольствия. Она осыпала меня своими ласками и приветствиями, расспрашивала обо всем, как я жил дома, что делал, все ли был здоров, кто жив из наших родственников, и прочее тому подобное. Но не успело дней двух пройтить и первая радость миноваться, как услышал я от нее нечто странное и неожиданное:

— Ахти, братец! — сказала она мне однажды, как мы с нею одни были. — Как много ты в сие время переменился, совсем-таки не таков стал, как был прежде!

— А что, сестрица, — подхватил я, ее спрашивая, — лучше, что ли, или хуже?

— Что, голубчик-братец, — отвечала она, — мне льстить тебе не годится. Ты прежде был несравненно лучше.

— А чем таким? — спросил я скоро, смутясь несколько от таковых слов ее.

— Всем-таки, всем, братец: и поступками, и поведением, и обхождением своим. Все было в тебе гораздо лучше, как ты у нас жил, а ныне весьма многое нахожу я в тебе неловкое и не весьма хорошее. Ты власно как совсем одичал, живучи в деревне, и к тебе очень много деревенской грубости пристало. Словом, совсем ты стал не тот, как был прежде.

Пилюля сия сколь ни горька для меня была, но я принужден был ее проглотить и не изъявить притом ни малейшего неудовольствия и досады, и с спокойным видом сестре сказал:

— Чему дивиться, сестрица? Целых Полтора года жил я в деревне в совершенной глуши, никуда почти не выезжал, не имея ни с кем обхождения, кроме дядюшки; а вы знаете сами, каков наш дядюшка, у него перенять многого нечего.

— То-то и дело, — сказала на сие сестра, — ведала б я, тебя отсюда, мой друг, не отпускала, а то жаль мне весьма, что произошла с тобою такая великая перемена. Ты не поверишь, братец, что мне теперь ажио стыдно показать тебя нашим соседям.

— Не правду ли, сестрица, — спросил я ее, приходя час от часу более в стыд и удивление, — я так много переменился?

— Ей-ей! — ответствовала она. — Тебе самому это неприметно, а нам со стороны очень видно. Вот и платьецо на тебе какое смешное, неловкое и непристойное. Кто тебя надоумил велеть такое сшить?

— Кому, матушка, надоумить? — сказал я. — Вы знаете, что у нас никого родных нет, я сам принужден был себя сбирать, и как успелось, так и сошлось.

— Ах, голубчик ты мой! — сказала она, меня поцеловав. — Жаль мне тебя, но добро, мы постараемся всему тому сколько-нибудь уже помочь. Небось белье-то твое не лучше? Вели-ка ты мне его показать.

— О сударыня! — ответствовал я, поцеловав у ней руку. — Об этом вы уже и не спрашивайте; я сам уже приметил, что оно не совсем хорошо, и великая б ваша милость была, если бы изволили приказать его пересмотреть и переправить, а при том, голубушка-сестрица, оговаривайте и самого меня, матушка, и сказывайте мне, что дурного во мне приметите; я готов слушаться и постараюсь как можно себя поправить.

Сестра весьма довольна была сим моим отзывом и обещала охотно сие делать. Что ж касается до моего белья и платья, то какое в тот же еще день началось резанье, поронье и кромсание! Все ее женщины и девки и все ее портные принуждены были заняться работою и препроводить в том несколько времени. Многое было совсем вновь сшито, иное переправлено, а многое совсем уничтожено или отдано людям, и, по счастью, было ко всему тому довольно времени и досуга.

Я прожил у них тогда недель пять или шесть времени, ибо столько оставалось жить моему зятю. Сие время препроводили мы довольно весело; соседи их были все в домах своих, и съезды продолжались у них по-прежнему очень частые. Сверх того, без меня получила сестра моя себе еще новую соседку: одна гораздо пожилая девушка, по имени Василиса Ивановна Ладыженская, приехала жить в свою деревню, лежащую от дома сестры моей только за версту. По причине толь близкого соседства, а более по согласию нравов свела она скоро столь тесную дружбу с моею сестрою, что они были почти неразлучны, и госпожа Ладыженская живала по несколько недель сряду у сестры моей. Она была и в самое то время тут, как я приехал, и как век свой она жила с своим братом в Петербурге, то знала совершенно светское обхождение; будучи ж притом очень разумная и ласковая особа, приобрела тотчас от всех к себе почтение.

Сей госпоже не менее я обязан был за тогдашнее меня исправление, как и сестре своей. Сия открылась ей в своей обо мне заботе, и она обещалась ей в том помочь и с своей стороны; и как она с самого начала ко мне приласкалась чрезвычайно, да и я получил к ней почтение, то в весьма короткое время ласковыми оговариваниями своими и советами она так меня вышколила, что я совсем переменился и не походил более на прежнего деревенского пентюха, каковым я приехал.

Между тем как все сие происходило, привезли из деревни и мою провизию, и летний экипаж, а вместе с ним и одного еще мальчишку, по имени Абрам, которого рассудилось мне взять третьего с собою на службу, ибо, кроме его, было со мною только двое прежних моих слуг, а именно Артамон и Яков.

Наконец, в исходе зимы отправились мы с зятем моим в наш полк, который стоял тогда на винтер-квартирах в Лифляндии, за несколько миль от Риги и от зятя моего не слишком далеко. Сестра провожала нас несколько десятков верст, и как проводы сии, так и расставание не могло без слез обойтиться: она смочила обоих нас своими слезами и, простившись, возвратилась в дом свой.

Мы препроводили в пути своем немного времени и чрез несколько дней прибыли благополучно в мызу Сесвеген, где стоял тогда штаб полка нашего и полковник и около которого места расположен был весь полк на винтер-квартирах. И сие было в начале месяца марта 1755 года.

И как с самым сим пунктом времени все малолетство мое кончилось и я, вступя в действительную государеву службу, принужден был вести жизнь совсем иного рода, то самим сим окончу и я историю моего малолетства, предоставляя о прочем и дальнейшем продолжении моей жизни рассказать вам, любезный приятель, впредь, уверив вас между тем, что я был, есмь и пребуду навсегда вашим, и прочая.

 

КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ