Письмо 22

Письмо 22-е

 

Любезный приятель! Каким образом препроводил я первую половину зимы, так точно препровождена и вторая. Списывание книг и тетрадей, писание и черчение геометрии и читание «Четьих-Миней» и даже списывание из них наилучших и любопытнейших житиев некоторых святых в особую и нарочно сделанную для кого книгу, составляло наиглавнейшее мое упражнение. Книга сия и поныне еще у меня цела, и я храню ее для достопамятности, чтоб видеть, как я тогда писывал. Трудолюбие мое и охота к писанию была так велика, что я просиживал иногда целые почти ночи за письмом, и старушка-няня, делающая мне всегда одна почти компанию и уставающая от сидения в уголке подле печи за своим гребнем, нередко принуждена бывала мне напоминать, что время уже ужинать и что давно уже за полночь. Когда же дни стали становиться более, то к сим упражнениям присовокуплял я и рисованье. Я нашел у дяди моего десятка два печатных и разрисованных картинок, изображавших страдания Христовы. Немецкие сии и изрядные эстампы прибиты были у него гвоздиками к стене под самым почти потолком рядышком, и от долготы времени и от мух так потемнели, что почти ничего не видать было, что на них написано и изображено. Я досадовал; что были они в таком небрежении, и мне захотелось их все для себя срисовать. Я выпросил их у дяди и трудился над срисовыванием оных весь почти великий пост, и имел потом великое удовольствие видеть спальню мою украшенную ими. Склонность и охота моя к рисованью была так велика, что я и летом большую часть времени препровождал в оном и изрисовал несколько сот картин для украшения моей залы. Во всех картушах географического атласа моего не осталось ни единого человеческого изображения и фигуры, которую б я не нарисовал в увеличенном виде на особливом листе бумаги и не поместил наряду с прочими. Самая сия украшаемая картинами зала составляла в летнее время и рисовальную мою комнату, и весь стол в оной укладен был раковинами с красками. Но признаться надобно, что все сие бесчисленное множество картин не стоило и одной хорошей, а составляло не что иное, как единое гвазданье.

Кроме сего было у меня сим летом и другое дело и упражнение. Прочертив зимою всю геометрию, чертил я около сего времени фортификацию. Наука сия, и изучающая строить, оборонять и брать и крепости и города, в особливости мне полюбилась и была для меня очень весела. Склонность моя к ней так была велика, что я, не удовольствуясь одним черчением, захотел видеть и в самой практике и натуре все крепостные здания и военные укрепления. Я сделал себе маленькую сажень и фут, и выбрав в саду ровненькое место, предпринял построить в миньятюре маленькую земляную регулярную крепостцу. И о! сколько трудов, хлопот, гвазданья, маранья, скобления и резанья не было при сей работе. Я располагал и отделывал все по увеличенному масштабу, и не прежде как чрез несколько недель имел удовольствие видеть крепость мою отделанною и окруженною рвом, покрытым путем и палисадником, могу сказать, что чрез сию игрушку получил я многие такие понятия, которых не имел прежде.

Вот в каких делах ни упражнениях упражнялся я в течение сего года. Из них хотя большая часть составляла не что иное, как детские игрушки, однако по крайней мере произошла от них та польза, что я не был никогда в праздности, но занят был большую часть времени делами; следовательно, и оставалось его тем меньше на резвости и другие свойственные моему возрасту увеселения. Ибо надобно знать, что сколь я помянутым образом ни был трудолюбив и к наукам прилежен и рачителен, и сколь ни вел себя тихо, скромно и постоянно, однако не должно себе воображать, чтоб я был ни совершенным уже философом и чтоб не было во мне ничего уже ребяческого; но вопреки тому, при всех моих хороших и похвальных упражнениях, не проходило без того, чтоб временем иногда, а особливо вечерком и на досуге, не порезвиться и чего-нибудь глупого и непохвального не сделать.

Ко всем сим резкостям и глупым упражнениям приучил меня наиболее мой двоюродный брат, то есть старший сын дяди моего. Я уже упоминал, что он был совсем противного со мною сложения, и вместо наук и трудолюбия имел только склонность к одном резвостям. Самое сие причиною было, что он весьма долго со мною коротко не познакомился и не сдружился, ибо как он услышал, что я все сижу за делами, и либо книгу читаю, либо пиишу, либо рисую, то и бегал он от меня как от огня и не сводил со мою никак короткого знакомства.

Сим образом прошло у нас все первое лето жительства моего в деревне, и все наше свидание бывало только тогда, когда либо я приду к дяде, либо он ко мне, но и тут, бывало, он только что покажется и повернется, а там опять и след его уже простыл. Наконец нечаянный случай, и не прежде как по наступлении уже первой зимы, нас с ним сдружил и познакомил. Случилось как-то мне увидеть, что ребятишки на дворе играли в так называемую «килку». Мне игра сия полюбилась чрезвычайно, и более потому, что она имела некоторое подобие войны. Все играющие разделялись на две партии, и одна партия старалась килку, или маленький и кругленький отрубочек от деревянного кола, гнать в одну сторону и догонять до конца двора или до уреченного какого-нибудь места, а другая партия старалась ей в том воспрепятствовать и гнать килку в другую сторону двора и также до какого-нибудь уреченного места, и которой партии удастся прежде до своего желания достигнуть, та и выигрывает.

Чтоб удобнее можно было сию килку гнать, то каждый человек имеет палку с кочерешкою на конце, дабы сею кочерешкою можно ему было килку и совать и по земле гнать, а ежели случится на просторе, то и ударять, чтоб летела далее и могли ее подхватить и гнать далее его товарищи. Словом, игра сия самая задорная, наполненная огня, рвения, усердия и играющие должны употреблять наивозможнейшее проворство и скоропоспешнейшее бегание за килкою для успевания скорее ее ударить и прогнать, и притом наблюдается в ней некоторый порядок. Люди расстанавливаются сперва вдоль по всему двору в два ряда и человек против человека, а потом один, из победителей, положив килку на какую-нибудь чурку, ударяет по ней изо всей мочи оною кочерешкою и таки, чтоб полетела она несколько вверх и упала сверху посреди обоих рядов, и тогда ближние люди бросаются к ней и начинают свое дело, то есть, гнать в ту сторону, куда кому надобно.

Впрочем, была игра сия у нас в деревне в таком тогда обыкновении, что в зимнее досужное вечернее время игрывали в нее не только ребятишки, но и самые старые и взрослые люди вместе с ними. Всякими выбирал другого такого ж себе в соперники, и все не меньше бегали и проверили, как и ребятишки, и веселились до крайности, когда случится победить и заставить себя побежденному перенесть за плечами чрез весь двор или от одного уреченного места до другого.

Все сии обстоятельства и возбудили во мне желание испытать поиграть вместе с ними, и как она мне чрез то еще больше полюбилась, то, приметя единую ту опасность, сопряженную с сею игрою, что деревянная палка, попав в человека, может зашибить, велел я вместо оной сшить кожаный мяч и употреблять при игре сей, а людей собрать как можно более, дабы она была тень веселее.

Сделав сию перемену, не успели мы начать играть, как, поглядим, катит на двор наш Михайло Матвеевич с целою толпою своих прислужников и ребятишек. В другое время звать бы его не дозвался, а тут прилетел сам, как сокол ясный. — "Братец! мне сказали, что вы здесь играете сами: не дозволишь ли и мне с вами поиграть?" "Очень хорошо, братец, сколько угодно".

Мы проиграли тогда целый вечер вместе, и нарезвились и навеселились досыта. Братцу моему сие так понравилось, что он обещал и на-утрие придти, если у нас игра будет. Я принужден был, для приласкания его к себе, и на другой день то же затеять, и с того времени перестал мой братец меня дичиться, но стал ходить ко мне часто, а все более для того, чтоб ему тут вольнее было резвиться, нежели дома.

Но ведал бы я, то лучше б никогда ходить его я себе не заохочивал, ибо скоро дошло до того, что он стал мне уже и мешать в моих упражнениях. Часто случалось, что иногда делаешь что-нибудь нужное и спешишь скорей кончить, а не успеет он приттить, как покидай все дело, и в удовольствие его ступай с ним либо в килку играть, либо на крестьянских лошадях кататься, либо иное что глупое и ребяческое делать. К вящему несчастию, не успел он начать ко мне ходить, как и сам отец его стал его к тому поощрять и побуждать ходить ко мне чаще, ибо он, ведая мои хорошие упражнения, ласкался надеждою, что от меня и к сыну его что-нибудь пристанет, и что и он что-нибудь у меня переймет и к чему-нибудь приохотится. Но у нашего молодца всего меньше на уме было, чтоб перенимать что-нибудь. Книги для нас хоть бы не были на свете, писание ненавистно, а рисование в голову лезть не хотело, а весь ум и разум наш помышлял об одних только резкостях и вся голова набита была одними пустяками и глупостями.

Таким образом, приманив к себе братца, скоро и не рад я тому уже был; но как дело сие было уже невозвратно и отучить ходить к себе было труднее, то принужден уже я был кое-как с ним перебиваться; иногда отговаривался уже недосугами, иногда всклепанною на себя головною болезнью, иногда стужею и тому подобным, но сие все мало помогало. Пристанет, бывало, так, что никак не отделаешься, и поневоле почти делаешь то, чего бы и не хотелось. Например, как пришло Рождество и наступили святки, то у меня и на уме не было заводить игрищи; но по его усильной и неотступной просьбе должен я был велеть собирать и делать сии наиглупейшие деревенские игралищи, в коих не только не было ни малейшего вкуса, но кои, по сквернословию, употребляемому на них играющими, были гнусны, отвратительны и презрения достойны. Но братец мой восхищался оными и находил неведомо сколько удовольствия.

По приближении масляницы приказал я, не столько для себя, сколько для него, сделать на дворе гору и себе собственные маленькие салазочки. Но он мало на ней катался, а для него приятнее было ходить вниз под гору и чрез реку в деревню, и там с маленького бугорка кататься вместе с крестьянами и крестьянскими бабами и ребятишками, — а для чего? Для того, что у нас на дворе наблюдалась сколько-нибудь благопристойность и порядок, а там была сущая беспорядица, всякая нелепица и вздор; например, катывались не столько на салазках, сколько навалившись по нескольку человек друг на друга на дровнях или на лубках, и притом не столько днем, сколько ночбю. А! как это для братца моего было утешно и весело. Он уговорил и меня сделать ему однажды компанию и сходить туда же; но для меня катание сего рода никак не полюбилось, но показалось слишком беспорядочно, глупо и подло. К тому ж, как я тут едва было очень больно не зашибся, то в другой раз не заманил он меня уже никак туда, а для меня милее было кататься на своей горе и порядочно на своих весьма ловких салазках, без шума, без крика и без всяких нелепостей и вздора, и к каковому катанию я так тогда привык, что любил упражнение сие во все течение моей жизни.

Во время продолжения великого поста, и при частых его меня посещениях, старался было я братца моего приучить сколько-нибудь к рисованью, в котором я тогда наиболее упражнялся, и тем паче, что и сам дядя меня о том просил. Но статочное ли дело, чтоб нам послушаться и чтоб приняться за какое-нибудь дельце. Нет! для нас все они были скучны и неприятны, и всякое заставливало тотчас зевать. "А лучше сходим-ка, братец, на гумно и посмотрим, как у вас молотят". Я сперва не знал, что это значит, и согласился охотно с ним туда идтить; но что ж вышло, наконец, и зачем предпринимаема была сия ходьба на гумно?… Надобно тайком увесть крестьянских тут находящихся лошадей с санями, надобно на них насажаться с ребятишками, надобно скакать, что есть поры-мочи, по улицам, по рощам и по дорогам, и во все горло орать самые глупейшие и вздорнейшие крестьянские песни, и потом где-нибудь изваляться, полететь стремглав, перегваздаться и перемараться всем в снегу, и всему тому похохотать; не все ли глупое, нелепое и вздорное? Но со всем тем братцу моему было все сие крайне мило, и утешно. Он рад бы хоть всякий бы день сие повторять, однако скоро я и от сей забавы отказался. Однажды извалявшись и едва не переломив руки, откланялся я ей и оставил ее одному своему братцу.

Пред наступлением святой недели, увидев братец мой, что я не всегда и не на все его предложения и затеи соглашаюсь, а привыкнув в доме у меня с множайею вольностью резвиться, нежели дома, где иногда отец на него покрикивал, вздумал приискать себе еще товарища, с которым бы ему более можно было резвиться, и уговорил меня, чтоб я выпросил у одного нашего соседа и дальнего родственника, по имени Степана Петровича Челищева, одного из его сыновей, и взял его погостить к себе. Он уверял меня, что он одного, по имени Михаил, знает, что он летами почти нам ровесник, что мальчик весьма хороший, и что нам с ним будет нескучно. — "И, братец!" сказал я, сие услышав, — "что ты мне сего давно не скажешь? я бы давно его к себе взял. Пускай бы он у меня жил и делал мне компанию". Словом, братец мой так меня им прельстил, что я на другое же день к Степану Петровичу для испрошения его к себе поехал. Дворянин сей был весьма небогатый человек, жил от нас верст за десять, имел многих сыновей, и наслышавшись довольно о моей постоянной и хорошей жизни и поведении, с великою охотою согласился отпустить ко мне своего сына и дозволить держать его у себя столько, сколько мне угодно будет. Обрадуясь сему, взял я его тогда же с собою, и привезя домой, послал тотчас за братцем, и показывая ему его, сказал: "вот тебе и Михайла Степанович; такой ли надобен?…" Он обрадовался ему чрезвычайно и тотчас возобновил с ним прежнее свое знакомство и свел дружбу.

Сотовариществом сего мальчика, а особливо в первые дни, покуда он еще не оборвался, а все несколько дичился, и покуда продолжался еще пост, был я весьма доволен. Он показался мне довольно смирным и хотя ничего совсем незнающим, но имеющим несколько любопытства. Когда я работывал, то он сиживал подле меня, сматривал мою работу и расспрашивал то о том, то о другом. Все сие ласкало меня надеждою, что авось-либо удастся мне что-нибудь нужное и хорошее вперить в сего мальчика и приучить его со временем к какому-нибудь упражнению, и я мечтал уже неведомо что об нем. Но сколь сильно обманулся я во всех моих мнениях и надеждах! Святая неделя показала мне совсем иное.

Не успела сия настать, как начались у нас с братцем моим ежедневные свидания и все неделе сей свойственные увеселения. Мы были почто неразлучны между собою и он почти не выходил от иене. Катание яиц, которых было у меня превеликое множество, составляло наше первое упражнение. Я снабдил довольным количеством оных и моего сотоварища и гостя. Брат мой был чрезвычайный охотником до сего катания, и притом очень вздорлив и неугомонен. Челищев был ничем не лучше, а еще не хуже ли оного. Всякий день начались у них с ним за яйца крики, споры, ссоры и вражда, и очень часто дохаживало даже и до стрелянья друг в друга яйцами и катками, и я принужден был их унимать, мирить и восстановлять прежнее согласие. Сие явление было первое, показавшее мне уже отчасти истинный характер моего гостя, а чем далее, тем более усматривал я, что в заключениях моих об нем весьма обманулся.

Другое увеселение наше составляло качание на качелях. У меня сделаны были они на дворе прекрасные. Братец мой с г. Челищевым не сходили почти с оных. У него была с ним всякий день по нескольку раз и ссора и мир, и опять дружба, и как оба они были ребята очень несмирные, то происходила у них и на качелях всякая всячина. Однажды чуть было братец мой не ушиб до смерти моего гостя, вскинув его с ребятами так высоко, что он соскочил с доски и повис на веревках. Я обмер и спужался, увидев сие издали, и наконец беспутные их резвости мне так надоели, что я велел закинуть веревки и запретил, чтоб никто без меня не качался.

Не в одном сем упражнялись мы в святую неделю; но как оная была в тот год поздно, и не только не было нигде уже снега, но и обсохло, то не оставили мы ни одной почти игры, в которую б не играли и не резвились. И в мяч-то, и в городки, и в килку, и в веревку, и в стрякотки-блякотки, и в ладышки и во вся и вся! Всем сим играм наиглавнейший заводчик и затейщик был брат мой, а г. Челищев был ему споспешник и сотоварищ.

В сие-то время имел я случай узнать короче моего гостя и удостовериться в том, что он был пререзвая особа, не имеющая в голове своей ничего доброго. Склонность его к резвостям, бешенству, ко всяким шалостям и ко всему, что только беспутством названо быть может, была так велика, что он далеко в том превосходил и самого моего брата, а сверх того и ум его был не из самых лучших. Все сие заставляло меня уже некоторым образом и раскаиваться в том, что я его к себе взял. Однако, как при всем тони был он веселого нрава, а что всего лучше — не только переносил всякие делаемые с ним шутки, но и охотно еще и сам давал над собою шутить, то сие было причиною тому, что я его удержал при себе; а сверх того имел я от него и ту выгоду, что брат мне не делал уже столько в делах и упражнениях моих помешательства, как прежде, и я всякий почти раз, когда он ко мне прохаживал, адресовал уже его к моему Михайле Степановичу, дабы он с ним шел, и что хотел, то и делал, а меня бы оставил при моем деле и с покоем.

Однако нельзя было, чтоб временем и я не делал им компании. Лета мои требовали того, чтоб иногда и мне порезвиться. И каких-каких проказ не делали мы иногда над нашим гостем и сотоварищем, а особливо брат мой. Однажды он чистехонько-было его уморил. Была у меня какая-то настойка с ягодами и вином. Поутру в тот день сливали у меня ее, и так случилось, что ягоды, напоенные еще вином и спиртом, поставлены были в чаше в передней комнате. Брать мой, пришедши после обеда ко мне, как-то их увидел, и отведав них, узнал, что они довольно еще были сладки; тотчас приди ему в голову подшутить над г. Челищевым. Он зазвал его туда, и ведая, что нужно было только о чем-нибудь заспорить, как ко всему его убедить и преклонить можно, отыскал какую-то нарочитой величины чашу и спросил его, мог ли б он, например, съесть чашку сию, вверх, сих ягод. "А для чего не съесть?" — ответствовал Челитщев, отведав наперед ягоды и нашед их довольно вкусными. — "Пустяки!" сказал на то брат, — "можно ли тебе съесть? ты и третьей доли не съешь!" — "Коли так, то сей же час изволь", ответствовал г. Челищев, и тотчас насыпав чашку вверх, и начал убирать. Я сидел тогда в другой горнице и рисовал, и ничего не знаю и не ведаю, что у них тут происходило. Но не успело пройтить с полчаса, как ягодки и разобрали нашего Михайлу Степановича. Он начал шуметь и бурлить, как сумасшедший, и всех нас бранить и ругать немилосердым образом. Я удивился, сие увидев, и не понимал, чтоб это значило, и чтоб такое поделалось над моим гостем. Но как он час от часу более бурлить и барабошить стал, и схватя палку, за людьми гоняться, то начал я уже и потрушивать и иного не заключал, что он с ума сошел и взбесился. — "Батюшки мои! что это с ним сделалось?" говорил я только всем, и горевал, не зная что мне с ним делать и начать. Словом, я бы в прах настращался и перетрусился, если бы в самое то время не вошел в комнату мою мой брат, ходивший между тем домой, и увидев проказы г. Челищева не покатился бы со смеха. Меня сие удивило виде больше. — "Чему, братец, смеяться?" говорю я ему, — "человек с ума сошел и взбесился, и я не знаю, что с ним делать?" Но он, услышав сие, захохотал еще пуще и катается-таки со смеха! — "Господи, помилуй!" говорил я тогда, удивляясь от часу больше и не понимая, чтоб это все значило, — "или все люди ныне с ума сошли? Да скажи, братец, ради Христа, чему такому ты смеешься, и что в том смешного, что человек взбесился?" Брат мой хотел было сказать слово, но от смеха никак не мог; наконец, насилу-насилу и кое-как промолвил: "Какое с ума сошел? это не что иное, как ягодки!" — "Какие ягодки?" спросил я. И тогда рассказал он мне всю историю, и уверял, что он не что иное, как пьян. Тогда исчез весь мой страх, и мы совокупно начали над ним шутить и хохотать. Но смехи и хохотанье наше скоро переменилось в действительный страх и опасение. Г. Челищев, побурлив-побурлив, начал наконец пошатываться, глаза у него переменились и сделались страшные, язык начал с нуждою ворочаться и едва произносил слова: "Ох, тошно! ох, смерть моя!" а немного погодя, не мог он более стоять на ногах, повалился, где стоял, на пол. Глаза подкатились у него под лоб, изо рта начала бить клубом пена, и он сделался без ума, без памяти и лишился почти чувств всех; мы оба с братом обмерли и спужались, все сие увидев, и не знали, что с ним начать и делать. Я только что твердил брату: "Бога ты, сударь, не боишься! как тебе, брат, не стыдно! какую сделал с ним проказу! нелегкая тебя догадала кормить его там ягодами! Что ты изволишь тогда делать, если он умрет? Я прямо, ведь, на тебя скажу, и ты как хочешь, так и ответствуй!" Брат мой стоял ни жив, ни мертв, не говоря ни слова, а только что бледнел и краснел. Тотчас послали мы за дядькой моим, Артамоном; спрашиваем у него, чем сотоварищу нашему пособить? Дядька мой сам не знал. Наконец присоветовали нам лить на него воду. Мы тотчас сие сделали: всего его замочили, но пользы от того не было. Горе на нас превеликое! боимся, чтоб действительно не умер. Напоследок присоветовали нам влить в него ложку конопляного масла; насилу разжали ему рот и влили оное: и оттого ли, или не оттого, ему стошнилось и его вырвало. Сие сделало ему некоторое облегчение, он уснул, и к великому нашему удовольствию, к вечеру проспался и оправился.

В другой раз заспорили мы также с ним, что не можно никак голому человеку пробежать сквозь превеликую и широкую кулигу крапивы, которую нашли мы гуляючи в одном месте подле пруда. — "Для чего не пробежать?" сказал он, — "великая эта диковинка! тут не будет и десяти сажен!" Мы оспоривали его, что не можно, а он утверждал, что можно, и говорил брату моему: "Коли не веришь, давай об заклад — об гривне, я сам пробегу". Я моргнул брату моему, чтоб он бился, ибо признаюсь, что в этом грехе был и я соучастником, и он не успел с ним ударить по рукам, как г. Челищев в один миг сорвал с себя все платье долой и пустился, и пробежав закричал: "Великая диковинка! Ежели хотите, я и назад пробегу". — "Ну, ну! братец, уж так и быть! то будет и честь, и слава молодцу". Он исполнил и сие. Но какое же мучение и страдание принужден был он вытерпеть! Сгоряча он не слыхал и не чувствовал ничего. Но как крапива была превысокая и густая, и обстрекала его всего с головы до ног, то не успело минут двух пройтить, как взбеленился наш малый и даже взвыл от превеликой боли и мученья, так что мы сколько хохотали сперва, столько и сжалились над ним и обещанную гривну с охотою ему дали.

Несколько времени спустя после того, проломили было мы ему чисто голову, играючи в килку, которая случилась на ту пору деревянная. Резвому братцу моему вздумалось с умысла ударить ее так, чтоб она ему по спине попала; но килка была так неосторожна, что попала ему прямо в голову. Г. Челищев не мог далее устоять на ногах оттого и насилу очнулся, и голова у него очень долго болела.

Наконец, однажды, тот же братец мой совершенно было утопил его на пруде. Было то при случае купанья. До сего купанья были мы превеликие охотники, и братец мой так меня к сему приучил, что в жары мы с ним по поскольку раз купывались, и однажды, как теперь помню, дошло до того, что мы целых семь раз в один день купались. Как г. Челищев всегда бывал с нами и не весьма еще плавать ушел, то резвому братцу моему вздумалось однажды вместе с ним, голым, поплавать по пруду в камяге, которая была у меня на пруде. Не успел он отъехать на средину, как, желая постращать г. Челищева, стал он камягу качать то в ту, то в другую сторону, и веселиться тем, что тот кричал и боялся; но однажды качнул так неосторожно, что и сам полетел в воду, и его выпрокинул, и тогда чуть было он не захлебнулся совсем. Насилу, насилу я уже подплыл и его с глубокого места стянул за собою на мелкое.

Вот какие разныя проказы мы с ним делали; но конца бы не было, если бы все оные и все наши резвости пересказывать, а довольно и сих, для доказательства вам, что все мы были молодцы изрядные. Чем прекратя, остаюсь и прочая.