Письмо 21

Письмо 21-е

 

Любезный приятель! Теперь опишу я вам такой период времени, который был весьма критическим в моей жизни. Приехал я тогда жить в деревню, будучи уже никому не подвластным, а совершенным властелином над всем своим поведением и поступками, а вкупе и имением, доставшимся мне после покойных моих радетелей; никому не обязан я был давать во всех моих делах отчеты, следовательно мог делать и предпринимать все, что мне было угодно. Мальчик был я уже на возрасте и довольно высокого роста, мне шел тогда пятнадцатой уже год и приближался к окончанию. Ребятки таковых дет уже что-нибудь смыслят, и живучи на воле легко могут иметь ко всему худому поползновение. Коль легко мог бы я в сей период времени испортиться, избаловаться и сделаться на всю жизнь мою шалуном и негодяем, если б не было надо мною Провидение и бесконечная благость Создателя моего не сохранила меня от всех зол и пороков, в которые я всего легче мог погрузиться, расположив все случаи и обстоятельства малолетства моего так, что мне самим врожденные в меня склонности и охоты служили мне великою преградою к тому, а вкупе и поспешествованием к посеянию в сердце моем первейших семян благочестия того, которое после в продолжении жизни моей мне толико полезно было и толь много помогало в искании истинного благополучия и в снискивании бесчисленных наиприятнейших минут в жизни. Не могу и поныне вспомнить малостей, оказанных тогда мне небесами, но чувствовав глубочайшей к ним за то благодарности, и не воздав хвалы имени бесконечного моего производителя. По истине могу сказать, что Он был тогда моим отцом и матерью, и великое имел обо мне попечение, какого не в состоянии были б иметь и самые мои родители. Но я удалился уже от моего повествования, и теперь время уже возвратиться к оному.

По приезде моем в дом наипервейшия минуты моего пребывания в оном были горестны и печальны. Напоминание о смерти моей родительницы и воззрение на все те места, где она живала, где стояла ее кровать и все прочее, приводило сердце мое в некое горестное движение и вынуждало слезы из очей моих. Сбежавшиеся дворовые люди и женщины, поспешающие наперерыв друг пред другом целовать у меня руку и поздравить с приездом, помешали мне упражняться далее в моих печальных размышлениях. Я должен был со всеми говорить и приветствиям их соответствовать моими ласками.

Не успели из повозок выбраться и я несколько поосмотреться, как за первый себе долг почел я сходить к живущему подле меня дяде моему, Матвею Петровичу Болотову, и поблагодарить его, как за восприятые труды при погребении моей родительницы, так и за попечение о доме и деревнях моих во время моего отсутствия, а потом просить о содержании меня в своей любви и милости. Дядя мой принял меня весьма благосклонно и, позабыв всю вражду, бывшую между им и покойною моею родительницею, ласкал меня всячески и просил, чтоб я его не обегал, но видался с ним чаще. Словом, приемом его был я весьма доволен, и как он был один у меня ближний родственник, то обещав ему то, и действительно вознамерился ходить к нему чаще и о приобретении его к себе дружбы и благоприятства прилагать старание.

Он был тогда уже вдов и жил один с детьми своими. По отменной своей скупости препровождал он жизнь прямо уединенную; ни с кем не имел он короткого и дружеского знакомства, не езжал никуда почти со двора, а потому и к нему никто почти не ездил. Словом, он одичал почти в деревне, не изнашивал в несколько лет одного кафтана, а ходил в наипростейшем деревенском платье, жил не только весьма, но и слишком уже умеренно и воздержно. От излишней склонности к собиранию себе достатка отнимал он, так сказать, у самого себя лучший кусок от рта и превращал в деньги. Столы были у него весьма-весьма умеренны и плохи, а сходственно с тем и все прочее в доме, как то: уборы, посуда, экипажи и прочее пахло единою неумеренною скупостью, к которой сделал он привычку еще в службе, в которой препроводил он многие годы и отставлен секунд-майороы. Совсем тем, будучи несколько учен в малолетстве, был он весьма неглуп, имел хорошее понятие о математических науках, был хороший арифметик, знал геометрию и фортификацию, и был превеликий чтец и охотник писать, а наконец, живучи в деревне, сделался и великим юриспрудентом: все наши гражданские законы были ему сведомы, и все указы мог он пересчитывать по пальцам. Но все сии хорошие качества помрачаемы были вышеупомянутою его чрезмерною склонностью к сребролюбию и скупости, которая нередко доводила его до дел не великой похвалы достойных, как например, к ябедническим предприятиям, к ссорам с соседями, к зависти, недоброхотству, неуступчивости и прочешу тому подобному.

Вот какого характера с человеком должен я был тогда иметь дело ни всегдашнее обхождение, и я не знаю, молодость ли моя или старание во всем к праву и характеру его приноравливаться, или всегдашнее почтение, оказываемое мною ему и уважение его старости причиною тому было, что он чрез короткое время меня очень полюбил, и старался, во всем, в чем ему только можно было, быть мне полезным. Почему и не видал я от него никогда никакого зла и худа и был поступками против меня весьма доволен.

Что касается до детей его, то имел он двух сыновей: меньшого звали Гавриилом, и сей был тогда еще сущим ребенком и у него фаворитом, ибо он любил его чрезвычайно, а старшего звали Михаилом. Сей был толико одним годом меня моложе, следовательно, мне сверстник. Но разница между мною и им была чрезвычайная; я, живучи, так сказать, в свете и скитаясь по людям, сколько-нибудь понаблошнился и много кое-чего знал, а он, родившись и воспитан будучи в таком совершенном уединении, не имел ни о чем сведения и понятия и был не только деревенским простым, но и совсем одичалым ребенком. Отец его хотя и старался его кое-чему из того учить, что он сам знал, но какого успеха можно было ожидать от учения такового, когда ребенок не столько помышлял об оном, сколько о бегании и резкостях с ребятишками и не был от того никакою строгостью воздерживаем? Ибо дядя мой имел за собою тот порок, что давал детям своим слишком много воли, не употреблял против них ни малейшей: строгости, а оттого и воспитание их было очень дурно; а по всему тому и было сотоварищество с его старшим сыном, мне не столько выгодно, сколько вредно, как о том упомянется ниже обстоятельнее, а теперь возвращусь я к порядку моего повествования.

Побывав сим образом у дяди и сведя с ним первое знакомство, начал я осматриваться в моем доме и располагать, где и как мне и в которых комнатах жить и каких людей избрать, для своих прислуг и как распорядить мое полеводство, ибо я положил намерение никуда уже до наступления срока моего не ехать, но прожить все оставшее время в доме.

Сперва расположился было я жить в самых тех комнатах, где живала покойная родительница, но не мог и одних суток вынесть; печальные напоминания, величина и пустота дома и всех комнат нагнали на меня некоторым род уныния и ужаса и совершенно меня оттуда выгнали. Я решился поприбрать для себя ту пустую и нежилую комнату, которая была у нас чрез сени в сторону к саду, и заключал, что по одиночеству моему довольно будет на первый случай и одного сего покоя, и по крайней мере, до зимы. Обстоятельство, что имела она одно окошко на двор, а другое в сад, мне в особливости нравилось. Итак, велел я оную опростать, вымыть и прибрать и основал первое мое жилище в омой. Для прислуги своей взял я к себе прежнего моего камердинера, Дмитрия, и нескольких других мальчишек: дядька мой жил в черной горнице и был моим советником, секретарем и всем, чем назвать изволишь. Жена его отправляла должность поварихи, каковую несла она и при жизни родительницы, а мать его, одну престарелую старушку, бывшую еще у покойной моей родительницы няней, выписал я из другой деревни, где она жила, и велел ей жить при себе вместо домосодержательницы, ибо мне казалось, что весьма нужно иметь в доме старого человека, которая могла б присматривать за бельем и за прочим. и наблюдать во всем порядок.

Что касается до прочего домосодержательства и деревенской экономик, то удивления достойно, что я тогда не сделал в оной ни малейших перемен и не произвел ничего нового. Был у нас тогда в доме старик, по имени Григорий Грибан, служивший еще при покойном родителе моем кучером, и он управлял тогда домом и деревнями. Я оставил его продолжать по-прежнему свое дело и, либо по молодости своей и по ненадеянию на свои силы и знание, либо по действительному еще незнанию всех деревенских обыкновение, и работе, не мешался сам, а особливо сначала, ни во что, но дал всему прежнее свое течение, и потому все строения, сады, пруды и прочие вещи в доме остались на прежних местах и в прежнем состоянии. Я, власно как из некоторого рода почтения к старине и ко всему сделанному покойною родительницею моею, не след и не отваживался желать никак сии перемены и сие простиралось даже до того, что я в самых комнатах хором не имел отваги ничего дальнего переменить и сделать их для себя покойнейшими; а все, что я сделал, состояло только в том, что я прежнюю комнату, где была моя спальня, разгородил, ни сделав чрез то просторнейшею, обратил ее к зиме в мою жилую комнату и вкупе в спальню, а большую угольную, где живала покойная родительница, сделал гостиною, и все сие поприбрал несколько получше. Мне вздумалось ее выбелить и по примеру зятинных хором все стены расписать красками. Но дьявольская была между ними разница. У того дом отделан был порядочно и все стены обиты быль холстом и по оному расписаны были маслянными красками, а я залепил только у своих тряпичками пазы, а потом, выбелив все известно, размазал по нему масляными красками и таким десенем, какой мне казался лучше. Я разделил нарисованными столбами стены на несколько отделениев и между каждым отделением намазал изображения в полный человеческий росте людей, где солдата, где гренадера, где генерала, и так далее. Но как о малеваньи масляными красками не имел я и понятия, а видел только однажды, как расписывали ими кареты и коляски в Петербурге, и притом и мазал я красками сими по извести, то легко можно всякому рассудить, сколь глупа и несовершенна была тогдашняя моя работа; но мне казалась она тогда преузорочиою. Но ныне не могу я без смеха вспомнить оную, также и того, с каким рвением и усердием я тогда трудился и работал производя оную. Помянутая и почти от меня неотходившая старушка-няня, которую и я привык называть тем же званием, была единою у меня в сем случае советницею и одобрительницею. Бывало, мажу, мажу и, устав стоючи, отбегаю прочь, и говорю: "Посмотри-ка, нянюшка, хорошо ли?" — "Хорошо батюшка!" ответствует она мне; а я, тем поострясь, пущусь опять мазать и не столько загваздаю стены, сколько замараюсь и загваздаюсь сам. Но какая до того нужда! Было бы только исполнено желание и размазаны стены.

Сию работу произвел я еще в то же лето, как приехал. Какова дурна она ни была, но удивила всех простаков деревенских жителей и вперила им об искусстве моем и дарованиях весьма выгодные для меня и хорошие мнения, а и самому мне была она не без пользы: она заняла много времени и, вместе с прочим рисованием и питанием книг, помогла мне препроводить первое время моей деревенской жизни с удовольствием и без скуки, а без того стало-было оно мне весьма и скучно становиться. Привыкнув до того беспрерывно быть между людей, и всегда в обществе, а тогда принужден будучи жить один без всякого сотоварищества, долго не мог я никак к тому привыкнуть. К вящему несчастию, не было никого и в ближнее соседстве, с кем бы я мог иметь знакомство и компанию. Самые прежде упоминаемые родственники моей матери, все почти во время пребывания моего в Петербурге и у сестры, помер ли. Господина Писарева и Картина не было уже на свете, остался один г. Бакеев; но и тот жил тогда в степной своей деревне. Но хотя б старики сии и живы были, но какую компанию могли бы они иметь с ребенком? Итак, был только один мой дядя, к которому имел я свой чистейший выход; но и сей мучил меня наиболее только рассказываниями своими о приказных и ябеднических делах, которые мне в голову полезли. Я уже рад-рад бывал, когда приходило ему в мысль рассказывать про свою военную службу и бывшие с ним во время оной происшествия; например: как бывал он в миниховских походах против турков; как определен был для строения усть-самарского ретраншамента; как он его строил; как приезжал Миних смотреть оный и с ним говаривал, и прочее тому подобное; все сие умел он как-то хорошо и складно рассказывать, и я слушивал его с удовольствием; но наконец и си повествования, от частого повторения, мне прискучили. Что ж касается до его сына, то он долго не мог со мною свыкнуться и сдружиться.

Что касается до бывавших у меня гостей, то всего чаще хаживали ко мне попы, как свои приходские, так и посторонние. Отец Илларион не преминул ко мне с братом своим, дьяконом, на другой еще день моего приезда явился. К сей духовной особе привык я уже с малолетства иметь почтение, и как он того был по справедливости и достоин, то продолжал я оное и принимал его всегда с уважением. Он хаживал ко мне нередко, обедывал со мною и просиживал по нескольку часов, разговаривая о разных материях. Мне никогда собеседования и разговоры его не были скучны, но напротив того, могу я ему ту честь отдать, что он давал мне в тогдашнее время весьма хорошие советы и наставления: как мне жить, и вести себя порядочно, и заслуживать себе хорошую славу, и я могу сказать, что я с сей стороны ему много обязан. Что касается до дьякона, его брата, то был он его простой, но человек весьма добрый, и я любил его за его веселый и шутливый нрав. Кроме сих хаживали ко мне и многие другие попы; но из тех не находил я никого достойного и такого человека, с которым можно б было поговорить.

Разрисовавши или, лучше сказать, распестривши свою комнату, рассудил я ее и прибрать получше. В другой нашей деревне, неподалеку от сей, а именно Калитине, стояли еще у нас старинные матушкины хоромы, самые те, в которых она воспитывалась и в коих жил ее дед, а мой прадед, Гаврила Прокофьевич Бакеев. Как хоромы сии были уже ветхи и мне советовали их продать одному тамошнему соседу, то поехал я туда для забрания бывших в оных еще мебелей. Состояли они в нескольких картонах, изображающих святых, нескольких изрядного письма образах, столах, стульях и некоторых других вещах. Покойная мать моя не трогала в них оныя, ибо любила сию деревню и езжала в нее часто. Наилучшую картину составлял образ Сосца Богородицы, которая и поныне еще у меня цела. Я забрал все оные оттуда, и убрал ими мою разрисованную комнату, сломав прежние полки и уголинки.

В сию бытность мою в Калитине возобновил я знакомство с одною живущею тут старушкою фамилии Бакеевых, а по имени Марфою Маркеловною, и бывшею матери моей недальнею родственницею. Старушка была мне очень рада; но я был более еще рад, что нашел у ней сына одинаких почти со мною лет и имевшего также некоторую охоту к рисованию. Я познакомился тотчас с ним и рад был, что нашел хоть одного себе товарища. Его звали Дмитрием Максимовичем, и он самый тот, который живет и поныне в Калитине.

Как скоро поспела совсем моя комната, то сделал я в ней некоторый род новоселья и позвал к себе на обед дядю, вышеупомянутую старушку с сыном, попов и еще кое-кого из знакомых и старался угостить всех. Они все были довольны моим угощением и хвалили мою работу, хотя она всего меньше похвалы была достойна, но правду сказать, и он знатоки были весьма-весьма посредственные.

Сим образом мало-помалу начал я привыкать к деревенской уединенной жизни. В летнее время была она мне все еще сноснее; не успел я приехать, как начали поспевать ягоды за ягодами, плоды за плодами. Хождение по садам, собирание оных, заготовление впрок, и самое варение оных в меду — занимало и увеселяло меня ежедневно, и я не видал, как проходило время; но как начала приближаться осень и длинные скучные вечера, то сделалась она мне чувствительнее, и я со скуки бы пропал, если б не помогла мне склонность моя к наукам и охота к читанию книг.

Несчастье мое только было, что книг для сего чтения взять было негде. В тогдашнее время таких книжных лавок, как ныне, в Москве не было, почему хотя б я хотел себе и купить, но было негде. У дяди моего чтоб книги были, того и требовать и ожидать было не можно; однако против всякого чаяния узнал я, что у него есть одна большая духовная книга, известная под названием "Камень Веры". Он хранил ее как некое сокровище и не давал никому в руки. В недостатке лучших и множайших, рад я был уже и той, и дядя столь меня любил, что ссудил меня оною для прочтения. Я прочитал ее в короткое время с начала до конца, и получил чрез нее столь многие понятия о догматах нашей веры, что я сделался почто полубогословом и мог удивлять наших деревенских попов своими рассказами и рассуждениями почерпнутыми из сей книги. Дядя мой весьма доволен был моею охотою к чтению и как он, так и отец Илларион, не могли довольно надивиться моему понятию и остроте разума. Последний, узнав мою превеликую охоту к чтению, постарался достать мне таким же образом для прочтения жития святых, описанные в «Четыих-Минеях». Боже мой! какая была для меня радость, когда получил я первую часть сей огромной книги. Как она была наиболее историческая, следовательно для чтения веселее и приятнее, то я из рук ее почти не выпускал, покуда прочел всю оную, а таким же образом поступил и с прочими. Чтение сие было мне сколько увеселительно, столько же и полезно. Оно посеяло в сердце моем первые семена любви и почтения к Богу и уважения к христианскому закону, и я, прочитав книгу сию, сделался гораздо набожнее против прежняго. А знания мои столько распространялись, что вскоре начали обо мне везде говорить с великою похвалою, деревенские же попы почитали меня уже наиученейшим человеком; но что и не удивительно, потому что они сами ничего не знали и не в состоянии были судить о том, что бело, что черно; я же всякий раз, когда ни случалось мне их видать, замучивал их вопросами и нарочно старался приводить их в нестроение и замешательство, дабы они обо мне и о знаниях моих получили высокое мнение.

Однако чтение было не одно, в чем я упражнялся в осеннее и в зимнее потом время. У дяди моего нашел я также и несколько математических книг печатных и скорописных, а особливо была у него прекрасная геометрия и фортификация, писанная и черненная самим им в молодости, когда он учился наукам сим у Ганнибала. Я вострепетал, увидев оные, и до тех пор не дал отдыха дяде моему, покуда не отдал он мне их для списания и счерчения, ибо к наукам сим имел я особливую склонность. Не успел я оныя получить, как тотчас начал списывать и все фигуры, разбирая, очерчивать ж чрез самое то учиться сим наукам. Дядя мой обещал мне в нужных случаях помогать и то мне изъяснять, чего я сам понять и разобрать не мог; но до сего не доходила почти никогда надобность: удобопонятие мое было не так мало, чтоб нужны мне были указания. Я мог разбирать все сам, и старание мое об изучении сих наук было столь велико, что я чрез год сделался в них еще знающее, нежели каков сам мой дядя был. Я написал и начертил книги, которые и поныне еще у меня целы, и украсил их возможнейшими, хотя совсем излишними и такими украшениями, которые изъявляют очевидно тогдашний мой ребяческой и весьма еще неосновательной вкус.

Третье упражнение мое состояло в писании. С самого малолетства имел я уже к тому некоторую охоту, и всегда, бывало, что-нибудь марал и списывал; а тогда склонность сия возросла уже до знатного градуса и сделала меня на весь мой век охотником до писания. Я находил как-то особливое удовольствие в сей работе, и она была мне не только не трудна, но еще увеселительна. Наилучшее мое писание было в зимнее время по утрам, в которые вставал я очень рано и за несколько еще часов до света. Но что ж я списывал? Не имея ничего лучшего, списал я целого «Телемака» с печатного, которую книгу удалось мне негде достать. Я велел ее переплесть, и переплет был хотя самым скверный, волосках, и по манеру церковных книг с застежками, однако я не мог ею довольно налюбоваться, и книга сия была мне так мала, что я взял ее с собою, когда поехал на службу; но, к сожалению моему, пропала она у меня с некоторыми другими книгами.

Вот в каких упражнениях препроводил я все глубокое и скучное осеннее время и первую половину зимы. Правда, меня людцы мои хотя и старались приучить к псовой охоте, и с первозимья достав где-то несколько борзых собак, уговорили меня выехать верхом для ловления зайцев по пороше, однако мне охота сия никак не полюбилась. Я иззяб в прах, ездючи верхом по снегу по полям, разклял сам себя, что поехал и, возвратясь домой, раскланялся с сею охотою и приказал, чтоб собак более не было и на дворе моем, но чтоб отдали их тем, от кого взяли. Маленький чижечек, сидящий у меня в клетке с колесом, которую я сам сделал, и гремящий позвонком, делал мне тысячу раз более удовольствия, нежели все борзые собаки в свете. Я любовался всякий день, смотря, как он по колесу бегал и, вертя оное, гремел колокольчиком. Однако не могу сказать, чтоб я и к маленьким птичкам имел страстную охоту: у меня их хоть и было несколько, однако я не был к ним охотником.

Между сныти разными упражнениями окончился тысяча семьсот пятьдесят третий год и начался четвертый, который был последний, который мне дома жить оставалось.

Сим окончу и я мое теперешнее письмо, сказав вам, что я есмь и прочая.