Письмо 17

ПРИЕЗД В ПЕТЕРБУРГ

ПИСЬМО 17-е

Любезный приятель! Приступая к описанию путешествия моего и петербургской жизни, о первом скажу, что мне все оное почти двумя словами описать можно. Мы приехали в Москву благополучно; а тут, отпустив своих лошадей в деревню, а сами, наняв ямских, пустились далее, и как дорога была хорошая и можно было верст по 80 на день ехать, то доехали мы до Петербурга скоро и благополучно. Не было с нами во всю дорогу ни одного такого приключения, которое бы достойно замечено быть, а старанием дядьки моего был и я всем доволен.

Что принадлежит до второй, то есть до петербургской жизни, то найдется многое кой-что, о чем пересказать вам можно.

Как мы адресованы были к дяде моему Тарасу Ивановичу Арсеньеву, служившему еще и тогда ротмистром в конной гвардии и жившему сего полку в светлицах, то и приехали мы прямо к нему. Дядя мой давно уже меня дожидался, ибо писал уже несколько раз к матери моей, чтоб меня присылала и что у него уже есть место на примете, где б мне учиться.

— Насилу, насилу прислала тебя мать! — сказал он, меня увидев. — Давно бы, мой друг, пора! Небось ты, живучи с целый год в деревне, все выученное позабыл.

— Никак, дядюшка! — ответствовал я. — А я все старался твердить.

— Уж знаем мы, — сказал он на сие, — каково бывает ваше твержение. Но добро, добро, хорошо, что невестка тебя прислала.

Сказав сие, приказал он выбираться из повозок и мне одеться получше, ибо я был в дорожном платье.

На другой день повез он меня с собою в коляске в тот знакомый ему дом, в котором надлежало мне учиться и где им приговорен был уже учитель. Дом сей отстоял от нас неблизко, и гораздо более версты, и принадлежал одному при строениях дворцовых определенному старичку-генералу, по имени Якову Андреевичу Маслову, самому тому, который в последующие времена, будучи генерал-аншефом,[91] постригся в монахи и несколько лет препроводил в духовном чине и был сперва иеромонахом, потом игуменом, а наконец архимандритом. Дяде моему знаком был сей человек потому, что был он сосед ему по деревням, а сверх того и любил его. В доме у него жил тогда учитель-француз для обучения детей генеральских; и с сим-то учителем, с дозволения господина Маслова, условился дядя мой, чтоб ему учить, и мне бы всякий день поутру и после обеда приходить в сей дом для учения. Я представлен был и учителю, и господину Маслову; дело было в единый миг кончено, и положено, чтоб я в следующий же день учинил начало.

Между тем, как мы уже туда ездили, дядьке моему поручено было сыскать для другого моего слуги какое-нибудь место и работу, чтоб не было нужды кормить его по-пустому. Дядька мой и нашел ему работу на канатном дворе столь выгодную, что он не только мог сам себя пропитать, но выручаемых денег довольно оставалось и на зарплату за меня учителю моему: итак, оно мне ничего почти не стоило. Дядя был сим очень доволен и приказал в тот же день отправить оного на фабрику.

Дом, в котором жил дядя мой, был хотя нарочито велик, но ему ассигнована была только одна половина оного, а в другой жил другой офицер. Половина сия содержала в себе только четыре просторные комнаты: первая составляла переднюю, или залу, отправляющую также должность столовой, вторая — дяди моего спальню, и оба сии покои были обиты обоями и порядочно убраны; а из других двух задних одна была детская, а другая — и лакейскою, и девичьего. Мне ассигновано было место спать в зале, где подле печки поставлена была моя кроватка.

Дядя мой, будучи порядочный и степенный человек, жил, как говорится в пословице, ни шатко, ни валко, ни на сторону. Мотать он не мотал, жил не слишком роскошно, и в доме у него все было хорошо и порядочно. Он имел у себя молодую тогда и вторую жену, и маленького на руках еще сына. Катерина Петровна — так звали его жену — была боярыня молодая и модная и великая щеголиха. Он любил ее чрезвычайно; однако она должна была во всем повиноваться его воле и ничего лишнего не затевать. Несколько человек отборных друзей, живущих таким же образом, как он, составляли наиболее их компанию и делили с ними свое время. В особливости же дружен с ними был тогдашний конной гвардии секретарь, Дмитрий Михайлович Буткевич. Поелику и у сего офицера была также жена и притом таких же почти лет и свойств, как моя тетка, то оба сии дома были неразрывною любовью и езжали часто друг к другу. Во время сих съездов препровождали они время свое наиболее в игрании в карты, ибо тогда зло сие начало входить уже в обыкновение, равно как и светская нынешняя жизнь уже получала свое основание и начало. Все, что хорошею жизнью ныне называется, тогда только что заводилось, равно как входил в народ и тонкий вкус во всем. Самая нежная любовь, толико подкрепляемая нежными и любовными и в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получала первое только над молодыми людьми свое господствие, и помянутых песенок было не только еще очень мало, но они были в превеликую еще диковинку, и буде где какая проявится, то молодыми боярынями и девушками с языка была не спускаема.

Со всем тем карточная игра не была еще в таком ужасном употреблении, как ныне, и не сиживали за картами и до обеда, и после обеда, и во всю почти ночь не вставаючи. Нынешних вистов тогда еще не было, а ломбер и тресет[92] были тогда наилучшие игры, да и в те игрывали только по вечерам; в прочее ж время упражнялись в разных и важных разговорах. В сих разговорах обыкновение тогда было упражняться в особливости за ужинами и за обедами: по целому иногда часу и более сидели они, наевшись и ничего иного не делая, кроме что упражняясь в разговорах.

Для меня сей род жизни был нов и необыкновенен, но я принужден был с оным сообразоваться и могу сказать, что привык к нему очень скоро. Я вел себя тут очень степенно, а правду сказать, причиною тому было то, что, с одной стороны, боялся я очень дяди, оговаривающего меня тотчас, как скоро я что-нибудь непристойное делывал, а с другой — не было в доме никакого мне сверстника, с которым бы мне можно было резвиться; итак, поневоле должен я был быть тихим, кротким и степенным. Днем хаживал я обыкновенно в дом к господину Маслову учиться, а к вечеру препровождать время свое не в людской и не с людьми, а в спальне дяди моего, со всеми гостями и, сидючи за стулом, смотреть, как они игрывали, и слушать их разговоры. Но никогда разговоры их не были мне так скучны, как за ужином: нередко случалось, что, уставши днем от ходьбы, а вечером от стояния, смерть спать хочется. Но я принужден был вместе с прочими часа два просидеть за ужином и слушать разговоры, ибо, к несчастию, кровать моя стояла, в сей комнате и мне выйтить и лечь было невозможно.

Сим образом и не бранью и не жестокостью, а все ласками и оговариваниями в короткое время дядя так меня вышколил, что я стал совсем другой ребенок и во всем моем поведении так переменился, что скоро как дядя, так и тетка, а не менее и приезжающие к нам гости начали меня удостаивать своими похвалами и делать мне более уважения, нежели прежде. Они приобщали меня даже к своим увеселениям, научили меня играть в тресет, и я должен был иногда делать компанию боярыням. Когда же ознакомился уже более, то случалось, что когда заводили Они танцы, то и я должен был танцевать вместе с ними или, по крайней мере, в контратанцах помогать делать фигуру. Случалось ли когда выезжать им целою компаниею гулять, например в летнее время на Каменный остров или в иное место, то бирали меня с собою и т. д.

Все сие было для меня приятно, и я скоро получил вкус к жизни сего рода и могу сказать, что как дом господина Маслова был мне училищем для наук, так дом дяди моего был для меня училищем светской жизни и хорошему поведению. С сей стороны я много обязан сему любившему меня родственнику, а не менее и тетке, его жене; она не менее старалась меня исправлять, как и он, и я попечением и старанием ее обо мне был очень доволен и имел к ней искреннее почтение и потому охотно исполнял поручаемые ею мне комиссии. Она, узнав, что я умею рисовать, заставляла меня иногда делать для себя некоторые рисунки; но ничем я ей так не угодил, как разрисованием одного ларчика: я употребил к тому все мое искусство, и она была работою моею очень довольна.

Не менее также доволен я был одним, бывающим почти всякий день у дяди моего, гостем. Был он того же полку офицер, по фамилии Лихарев, но находился под каким-то следствием и потому хаживал он обыкновенно все в тулупе. Поелику был он человек весьма разумный и в компании веселый и шутливый, то любил его мой дядя, и он хаживал к нам почти всякий вечер. Сей человек, узнав, что я имею склонность к наукам и питанию книг, отменно меня за то полюбил и нередко заговаривал со мною о разных материях. Он принес ко мне однажды рукописную книгу и, отдавая для прочтения, сказал, что он обо всем будет меня спрашивать и чтоб я читал со вниманием. Но таковое напоминание было для меня не нужно: книга сия для меня была очень любопытна, и как я сего рода книг никогда еще не читывал, то в немногие дни промолол я ее всю, а неудовольствуясь одним разом, прочел и в другой раз и мог ему пересказать все по пальцам. Г. Лихарев удивился, услышав о том, что я ее в такое короткое время прочел уже два раза, и был охотою и вниманием моим так доволен, что подарил меня сею книгою. Я обрадовался тому до чрезвычайности и не знал, как возблагодарить ему за оную. Составляла она перевод одного французского и, прямо можно сказать, любовного романа, под заглавием "Эпаминонд и Целериана", и произвела во мне то действие, что я получил понятие о любовной страсти, но со стороны весьма нежной и прямо романтической, что после послужило мне в немалую пользу.

Сим образом препровождал я жизнь в доме у моего дяди и столь порядочно, что не помню, чтоб я однажды сделал какую шалость и подал повод дяде моему бранить меня за то. Словом, весь дом был мною доволен, и все любили меня и хвалили.

Но теперь время рассказать мне вам и о доме г. Маслова и о том, как я учился в оном. Отстоял он от нас, как выше упомянуто, неблизко, ибо находился неподалеку от церкви Сергия-чудотворца и за Литейным двором, и ходить мне было в оный нарочито далеко, однако, по ребячеству своему, я скоро к тому привык: иногда хаживал я туда один, а иногда провожал меня дядька, и путь сей, а особливо в летнее время, был мне очень приятен, нередко и сокращал я оный, купив на дороге себе изюма и лакомясь им по ягодке. Лавочник, сидящий на дороге в лавочке, уже так к тому привык, что отвешивал обыкновенно мои четверть фунта заблаговременно и меня только завидев: изюм был тогда в Петербурге очень дешев, и на порцию мою в день исходило только три денежки, ибо фунт продавался по 6 копеек.

Дом у господина Маслова был хотя превеликий, но как он имел четырех сыновей, из коих старший, по имени Михаил, был уже капитаном, а средний, по имени Степан, гвардии сержантом, и оба они были большие, то целая половина дома содержала в себе комнаты, в которых жили его дети, так что нам с обоими его младшими детьми, Иваном и Андреем, не оставалось во всей сей половине места для учения, и мы принуждены были учиться у самого генерала в предспальне. Оба мои товарищи были несколько меня постарее, и оба были очень резвы и к учению тупы, а особливо меньшой самый. Что ж касается до другого, то был он хотя пылкого и горячего темперамента и малый весьма ветреный и бойкий, но к учению был также неприлежен. С обоими ими свел я скоро дружбу и знакомство. Для нас поставлялся обыкновенно ломберный столик посреди предспальни, и тут должны мы были сидеть и учиться, наблюдая возможнейшую тишину и благопристойность.

Что принадлежит до учителя нашего, то был он родом француз и человек еще очень нестарый. Звали его г. Лапис, и наивеличайший недостаток его состоял в том, что он не умел ни одного слова по-русски, а столь же малое понятие имел он и о немецком языке. Сие обстоятельство причиною тому было, что и в сей раз немецкий мой язык принужден был спать, и я чем далее, тем более позабывал оный. Но тогдашнее учение мое и французскому языку было самое бедное и весьма-весьма недостаточное. Великое счастие было еще то, что я сколько-нибудь умел уже по-французски, а то истинно не знаю, как бы он стал меня учить, не умея по-русски ничего растолковать и разъяснить. Не понимаю я и поныне, как таковые учителя учат детей в домах многих господ, а особливо сначала и покуда ученики ничего еще не знают. Господин Лапис был хотя и ученый человек, что можно было заключать по беспрестанному его читанию французских книг, но и тот не знал, что ему с нами делать и как учить. Он мучил нас только списыванием статей из большого французского словаря, изданного французскою академиею и в котором находились только о каждом французском слове изъяснения и толкования на французском же языке: следовательно, были на большую часть нам невразумительны. Сии статьи, и по большей части такие, до которых нам ни малейшей не было нужды, должны мы были списывать, а потом вытверживать наизусть без наималейшей для нас пользы. Тогда принуждены мы были повиноваться воле учителя нашего и все то делать, что он приказывал, но ныне надседаюсь я со смеха, вспомнив сей род учения, и как бездельники-французы не учат, а мучат наших детей сущими пустяками и безделицами, стремясь чем-нибудь да провесть время.

Словом, если б не пользовало нас то, что мы как с учителем, так и между собою говорили всякий день по-французски и через то не твердили язык сей от часу больше, то не знаю, какую пользу мог я получить от тогдашнего учения. Не упражнялся я ни в чтении книг, ни в переводах, которые б всего нужнее мне были, а особливо с русского на французский. Учитель наш не в состоянии был помогать нам в сем случае, да и вообще не прилагал он дальнего об нас старания, а только и все его дело было, что заставлял нас писать и учить наизусть; прочее ж время упражнялся он все в чтении.

Таким образом, не получил бы я в сем месте дальней пользы, если б не случилось одного побочного обстоятельства, которое нечаянно послужило мне в особливую пользу и подало повод выучиться целой иной науке, которой я вовсе не учен был. Как оба сотоварища мои записаны были в артиллерию и были сержантами в оной, то восхотелось старику-генералу выучить их арифметике и геометрии как таким наукам, которые были им необходимо надобны. Приговорен был для сего один артиллерийский капрал и положено, чтоб ходить ему в дом сей после обеда в каждый день и учить детей генеральских. Что касается до третьего и середнего сына, то сей упражнялся тогда в черчении фортификации в своих комнатах, и для обучения его жил тут в доме инженерный кондуктор[93] г. Пучков.

По особливому счастию моему, оба товарищи мои были крайне бестолковы и непонятны, и учитель бился с ними как с крайними невежами; он принужден был всякую вещицу им раза по три и по четыре перетолковывать и насильно вбивать в голову. Как сидели они со мной за одним столиком и я все сие видел и слышал, то смешное из сего вышло: их учили, но они не выучились, а меня хоть не учили, но я выучился совершенно. Помогла к тому много собственная моя охота, ибо мне науки сии так полюбились, что я, приходя ввечеру домой, все то записывал, что я днем слышал. Я достал себе циркуль, рейсфедер и транспортир[94] и без всякого указательства начертил и написал себе всю полную геометрию и понял ее довольно совершенно. Хотелось было мне таким же образом получить понятие и о фортификации, которой учился средний генеральский сын Степан. Но как мы в покои его редко хаживали и при нас учитель ему ничего не толковал, то и не можно было мне в желании моем иметь дальнего успеха; однако я старался колико можно ходить туда чаще и сматривать, как они чертят планы, и получил по крайней мере о сих довольное понятие.

Сим образом продолжал я учение мое не только всю зиму, но и половину тогдашнего лета, и к жизни сего рода так уже привык, что она мне сделалась весела и приятна. Но спокойствие моего духа нарушено было в июне получением нечаянного известия из Москвы, что родительница моя в деревне скончалась. Первое известие о сем печальном приключении сообщил мне мой дядька; оно поразило меня, как громовым ударом. Однажды после обеда, пошед меня провожать в школу, стал он мне говорить на дороге, что есть из Москвы письма, что матушка моя очень больна; сердце мое затрепеталось при сем слове и пронзилось, властно как ножом.

— Ах, Артамонушка, голубчик! — подхватил я скоро его слово. — Уж не скончалась ли она? Скажи мне, ради Бога!

Тогда сказал он мне, что еще апреля 23-го числа был тот несчастный день, в который переселилась она в вечность. Боже мой, какою горестию и печалью поразилось мое сердце. Я стенал, рыдал и плакал и с целую четверть часа не мог сойти с того места; казалось, что все стихии для меня переменились. Все уговаривания дядьки моего не помогали; но наконец принужден я был дать себя уговорить продолжать путь свой далее. Однако худое учение было уже в тот день; я и там несколько раз принимался плакать.

Таким образом лишился я и моей родительницы и остался совершенным сиротою на четырнадцатом году моего возраста. Я узнал после, что она с самого моего отъезда начала час от часу слабеть более и, наконец, по вскрытии весны сама приметила уже приближающуюся свою кончину и приготовилась к оной по христианскому долгу. Она скончалась в совершенной памяти и погребена была в приходской нашей церкви, под самым правым крылосом.[95] Дядя мой примирился с нею пред ее кончиною и имел попечение о ее погребении, а окончив сию печальную церемонию, взял на себя попечение о нашем доме и управление деревнями до моего приезда.

Происшествие сие произвело паки во всех моих обстоятельствах великую перемену: я сделался тогда совершенным властелином над всем нашим имением и деревнями, но властелином весьма еще к правлению оными неспособным.

Что со мною случилось далее, о том расскажу вам, любезный приятель, в последующем письме, а сие окончив сим, остаюсь и проч.