Письмо 15

В ДЕРЕВНЕ ДВОРЯНИНОВО

ПИСЬМО 15-е

Любезный приятель! Жизнь, которую я по приезде моем в деревню принужден был вести, была совсем отменна от той, какую я вел до того времени. До того жил я все с мужчинами и посреди всегдашнего многолюдства, а тут должен был жить с одними женщинами и наиболее старушками и дни свои препровождать и совершенном почти уединении. Родительница моя была человек уже не молодой; но не столько удручала ее старость, сколько слабое состояние и частые болезненные припадки, от которых не сходила она почти с постели, но большую часть времени своего препровождала на оной.

Сверх того как она была госпожа не светская, а более старинного века, и притом набожная и благочестивая, а притом и достаток наш был так невелик, что не дозволял ей жить никак открытым образом, хотя б она и хотела, то и препровождала она в деревне жизнь совсем почти уединенную: никто почти из лучшеньких соседей наших к ней и она ни к кому не езжала. Но, правду сказать, и околодок наш был тогда так пуст, что никого из хороших и богатых соседей в близости к нам не было. Тогдашние времена были не таковы, как нынешние (1789 г.); такого великого множества дворянских домов, с повсюду живущими в них хозяевами, как ныне, тогда нигде не было: все дворянство находилось тогда в военной службе, и в деревнях живали одни только престарелые старики, не могущие более нести службу или за болезнями и дряхлостью, по какому-нибудь особливому случаю оставленные, и всех таких было немного. В других домах живали также одни только старушки с женами служащих в войске дворян и вели также уединенную жизнь; итак, и знакомиться было не с кем. В самом нашем селении было хотя три господских дома, но один из них стоял пуст, потому что все хозяева были в службе, а в другом хотя и жил тогда отставной от службы мой дядя, родной брат покойному родителю моему, и сей дом хотя и всех был к нам ближе и только через сад, но я не знаю уже за что и чтоб тому была истинная причина, что родительница моя никак не могла терпеть оного и во весь век свой была с ним не согласна. Правду сказать, что и характеры их были весьма между собою несогласны: родительница моя была женщина хотя добросердечная, но нравная и неуступчивая, а дядя был человек чрезвычайно скупой и завистливый и любил отменно жить в уединении и хозяйничать. Словом, они оба не могли терпеть друг друга, а маленькие и ничего не значащие по соседству распри и мнимые обиды поддерживали их несогласие; а люди и служители, находящие некоторое удовольствие в том, что господа между собою ссорятся, старались всегда с обеих сторон поддувать огонь вражды между обоими домами. Но все сие причиною тому было, что они между собою не знались и друг к другу не ходили, а при таковых обстоятельствах не можно было и мне ходить к моему дяде. Я один только раз, и то с приезда, получил дозволение к нему сходить, да и то на одну только минуту. Единое знакомство и кой-когда свидание имела мать моя с немногими своими, с отцовской стороны, родственниками, которые все были наибеднейшие дворяне и простейшие старички, жившие от нас верст за 10 и за 15. Кроме сих, составлял весьма важную особу поп наш приходский и ее отец духовный. Сия духовная особа была совсем отменного характера, нежели прочие деревенские попы, и имела великие перед ними преимущества. Отец Иларион (так его называли) был не только умнее сотни других понов, но и вел себя степенно, важно, осанисто и так, что не можно было не иметь к нему почтения. При всем том был превеликий рассказ[78] и говорил сладко, так что не устанешь, бывало, слушать предлинные его повествования об его приказных делах[79] и хлопотах, в каких препровождал он целый свой век, по причине вечной и непримиримой ссоры и вражды со своим товарищем, другим попом, которого звали Иваном. Чудное поистине было дело! Целый свой век старались они друг друга погубить, но никто не мог ничего другому сделать, и вся польза от их вечной тяжбы была та, что они оба обеднели, ибо обоих их в консистории только обирали, а без того были б они оба богатые люди, ибо приход был хороший.

Сия-то духовная и престарелая уже особа играла в тогдашнее время знаменитую в доме нашем роль. Отчасти остротою своего разума, отчасти хитростию, а более всего пользуясь отменною родительницы моей склонностию к набожному житию, умел отец Иларион так вкрасться в мать мою, что она воздавала ему превеликое почтение, не оставляла его во всех его нуждах, старалась во всем ему угождать, и он был у ней наилучшим советником и наставником во всех случившихся делах. Он хаживал к нам всех прочих чаще, и сколько для служения заутреней и молебнов, которые бывали у нас очень часто, но и так, захаживая из прихода и сиживая иногда по несколько часов, рассказывая свои повести и тяжбы. Словом, он обладал почти нравом и душевным расположением моей матери, и я и поныне не могу еще позабыть одной хитрости, употребленной им во время тогдашнего моего пребывания в доме для поддержания своего владычества. Некогда случилось, что родительница моя не знаю чем, неисполнением ли какой-нибудь его просьбы или иным чем, его порассердила; он, будучи таков же внутренне зол и любомстителен, колико наружно благочестив и набожен, сокрыл тогда досаду свою во глубине своего сердца. Но как несколько времени потом случилось родительнице моей прихворнуть и она вздумала исповедаться, как то нередко делывала, то что ж он сделал? — Он, зная коротко расположение ее нрава и великую привязанность ее ко всему суеверному, вздумал ей при сем случае мстить свою мнимую обиду, но чем же? — так называемым связанием на духу, о важности которого постарался он уже издавна вперить в нее страшные мысли. Мать моя сочла сие неведомо за что, и сие связание нагнало на нее такой страх и ужас, что она считала себя не инако как погибшею, ежели паки разрешена не будет. Несколько недель препроводила она в превеликом смущении и впала было от того в сущую меланхолию, и тем паче, что поп перестал вовсе к нам ходить и открыто уже изъявил всю свою злобу, скрывавшуюся до того в его сердце. Нечего было делать, принуждены были засылать к попу и ходить за ним и уговаривать; он спесивится и гордится, и насилу его как-то уговорили и довели до того, что он мать мою разрешил. Вот каковы были тогда времена и обстоятельствы!

Но я удалился уже от порядка моего повествования. Теперь, возвращаясь, скажу, что мать моя приездом моим чрезвычайно была обрадована, и как она меня уже давно не видала и я между тем несколько поболее вырос, а при том, понаучившись кой-чему, сделался пред прежним и поумнее, то не могла она на меня довольно насмотреться и мною налюбоваться. Желала б она охотно узнать, чему и чему я выучился в Петербурге; но как она ни об иностранных языках, ни о науках никакого сведения на имела, то не могла в том себя удовольствовать. Недостаток сей я старался заменить показанием искусства своего в рисованье: на другой же день приезда своего, разобравшись с своими красками, нарисовал я ей в целом листе Бову-королевича или древнего рыцаря на коне, в полном его вооружении и воинских доспехах. Рисунок сей хотя был весьма и весьма посредственен или, лучше сказать, ни к чему не годился, потому что для вящего оказания своего искусства делал его от руки, но для старушки моей был он в превеличайшую диковинку: всем-то был он показываем, всем-то расхваливай, всякое мое слово замечаемо, подтверждаемо, и я от всех осыпаем был похвалами и ласками.

Но не одним сим угодил я моей родительнице: но чтоб доказать, что я не люблю праздности и не хочу забыть того, что я учил, разобрал я все мои французские и немецкие учебные книги и по несколько часов в день стал препровождать в читании и выписывании кой-чего из оных для твержения того, что я выучил. Сие было для матери моей приятнее, она то и дело сама твердила мне, чтоб я старался выученного не позабыть, и была прилежностию моею весьма довольна. Но бедное было сие учение самого себя, а особливо в таких летах, в каких был я, и притом при неимении никаких исторических иностранных книг, которые б я читать мог и каковое б чтение могло мне всего более пользовать.

Сим образом, разделяя время свое между питанием, писанием и рисованием, а временем и гулянием, начал я жить при моей родительнице. Все сии учебные и увеселительные работы производил я при глазах моей матери, на большом и предлинном углу той комнаты, где мать моя жила и почивала. Что касается до моей спальни, то была она в маленьком чуланчике, отгороженном досками от комнатки, бывшей подле спальни матери моей; в сих обеих комнатах состояли все наши жилые покои. Происходило сие не от того, что хоромы наши были маленькие; они были превеликие, но обыкновение тогдашних времен приносило то с собою, что состояли они по большей части в пустых и нежилых покоях. Например, было в них двое превеликих сеней, из которых передние так были велики, что я через несколько лет после того сделал из них две прекрасных комнаты; а и задние сени уместили б в себе также покойца два, но, вместо того, были передние совсем пусты, а в задних был только один ход наверх, занимающий место целой комнаты. Из сеней сих был вход в переднюю, или, по-нынешнему, залу. Пространная комната сия была от начала построения хором холодная, и все украшение ее состояло в образах простых и в кивотах,[80] коими весь передний угол и целая стена была наполнена, ибо обыкновения, чтобы комнаты подштукатуривать и обоями обивать, не было тогда и в завете. Мебели же все состояли в лавках кругом стен и в длинном столе, поставленном в переднем углу и ковром покрытом. Как окошки были небольшие, а стены и потолок от долговременности даже потемнел и сделался кофейного цвета, а дубовый стычной пол[81]еще того темнее, то царствовала в сей комнате сущая темнота, и в ней никто и никогда не живал, а наполнялась она единожды в год народом, то есть в святую неделю, когда с образами приходили и в ней молебен служивали. За нею следовала другая, угольная и самая та комната, которая была у матери моей и гостиною, и столовою, и шальною, и жилою. Три маленьких окна с одной и одно двойное с другой стороны впускали в нее свет, и превеликая, складенная из узорчатых разноцветных кафлей печь снабжала теплом оную. Печь сия расположена была особым и таким образом, как в людях не водится: не скоро можно было найтить и добраться, откуда она топилась; надлежало лезть наперед за печь, а там поворачивать направо и искать устья, ибо оно сделано было от стены и совсем в темноте. Тапливали ее обыкновенно дворовые бабы поочередно и таскивали всякий день превеликие ноши хвороста и, с ним залезши к устью, прятывались и завешивались там, власно как в конуре. Со всем тем печь сия была тепла и неугарна, да и самая комната довольно светла и весела.

Что касается до украшения сей важнейшей в доме комнаты, то оные состояли также только в одних образах, расставленных в переднем углу. Внизу сделан был маленький угольничек, и тут перед киотом, с крестом, с мощами, горела неугасимая лампада, а вверху сделана была предлинная полка, а на ней наставлен целый ряд образов разных. Стены в комнате сей были также ничем не обиты, но стычной дубовый пол от частого мытья несколько побелее. Что касается до потолка, то он был неровным, но через доску одна ниже, а другая выше, и от долговременности весьма изрядно закоптевшим.

Что принадлежит до мебелей, то нынешних соф, канапе, кресел, комодов, ломберных и других разноманерных столиков и прочего тому подобного не было тогда еще в обыкновении: гладенькие и чистенькие лавочки вокруг стен и много-много полдюжинки старинных стульцев должны были ответствовать, вместо всех кресел и канапе, а длинный дубовый стол и какой-нибудь маленький складной вместо всех столиков. Итак, в переднем углу стоял вышеупомянутый длинный стол, в другом была матери моей кровать, а в третьем — прежде упоминаемая печь и подле ней широкая скамья, а в четвертом стоял на лавках трех денег не стоящий и так почерневший шкафчик, что надлежало разве скоблить ножом, чтоб узнать, что он был некогда крашен красками. Вот изображение наилучшей и первейшей комнаты.

Вправо и сбоку подле ней находился другой теплый покой или прежде упоминаемая комнатка. Она составляла вкупе и девичью, и лакейскую, и детскую и была самая та, в которой я родился. Незадолго, до моего приезда перегорожена она была надвое досками, и сия отгородка была тогда моею спальнею и комнатою.

Наконец, кроме сих трех комнат было еще два покойца холодных, чрез сени и в сторону к саду, но оба они были нежилые, а служили кладовыми. Один занят был мелочными съестными припасами, а другой — сундуками и был темный.

Вот все расположение старинных хором наших, в которых живали наши предки и в коих я родился, женился и жил сам потом несколько лет, покуда построил себе новые и лучшие. Для любопытства потомков моих не за излишнее почел я изобразить оные как спереди, так и сзади, в прошпективическом виде[82] и вкупе с бывшею подле них черною горницею, которая служила тогда и кухнею, и приспешною,[83] и людскою.

Каковы были хоромы, таково было и место, на котором они стояли. Неизвестно уже мне, кто из предков моих выбрал впервые оное, только то знаю, что оно было худшее из всей усадьбы, а наилучшие места были заняты огородами и скотными дворами. Но сему и дивиться не можно: в старину было у нас и обыкновение такое, чтоб дома нарочно прятать и становить их в таких местах, чтоб из них никуда в даль было не видно, а все зрение простиралось на одни только житии, конюшни, скотные дворы и сараи. А точно в такое место поставлены были и наши хоромы.

Но вот я, опять заговорившись о побочном, удалился от продолжения истории моей. Теперь, возвращаясь к оной, скажу, что несколько дней спустя после моего приезда наступил наш храмовый праздник святого Николая. Мать моя имела обыкновение оный колико можно лучше праздновать. Она пригласила к себе к оному всех своих родных и знакомых, каких только она имела. Они приехали все к ней, и я имел тут случай всех узнать и со всеми ими познакомиться.

Но, о какое это прекрасное общество и какая милая и любезная компания! Первую особу составлял один высокорослый старичок, по имени Яков Васильевич Писарев. Он был матери моей двоюродный брат и человек недальней бойкости; он служил в войске низким чином, и поелику он не умел и грамоте, то и отставлен таковым же. Жил он от нас верст десять, имел самый малый достаток, и мать моя, сколько по родству, столько и за то любила, что он был веселого и шутливого нрава и в компании не скучен, а впрочем, ничего дальнего от него требовать было не можно. Жена его была старушка самая шлюшечка[84] и человек препростой, но дочь имел он преизрядную и предорогую[85] девицу; ее звали Агафьею Яковлевною, и она была совершенная уже невеста. Мать моя, по любви своей к ним и по бедности их, взяла ее жить к себе, и она у нас жила, как я приехал, и делала нам компанию. Но сыном, которого он имел, был он не таков счастлив: была самая неугомонная, ветреная и такая голова, что нередко он его на цепь приковывал.

Другую особу составлял также весьма небогатый дворянин и матери моей родственник же, но не столь близкий, по имени Сила Борисьевич Бакеев. Он жил верст 15 от нас, и в самой той деревне, где мать моя родилась и воспитана, ибо она была фамилии Бакеевых; он служил также в гвардии и отставлен офицерским чином. Мать моя его не только любила, но и почитала, потому что он был всех прочих умнее и притом знаток по гражданским делам и мог в нужных случаях подавать советы. Словом, он во всем тогдашнем нашем обществе почитался философом и наиразумнейшим человеком, хотя, в самом деле, был он весьма и весьма посредственного знания. Жена его была старушка смирненькая и простенькая.

Третью особу составлял также весьма бедный дворянин по имени Максим Иванович Картин. Мать моя в особливости была дружна с его женой, которая была родная сестра выше упомянутому г. Бакееву, и называли ее Федосьею Борисовною. Она и достойна была ее любви, и мать мою сама любила. Что касается до ее мужа, то был он наипростейший старичок и сущая курочка. Он служил в гвардии солдатом и отставлен капралом и помнил еще самую старинную службу. Мать моя любила его за простосердечие и тихий нрав и была тем довольна, что они к ней часто приезжали и у ней по несколько дней от скуки гащивали.

В сих-то трех семействах состояли тогда почти все наши гости. Старинные, странные и простые их одеяния и уборы, в каких они к нам приехали, показались мне сначала весьма странны и удивительны; я, привыкнувши быть посреди светских людей, не мог довольно надивиться долгополым их кафтанам, ужасной величины обшлагам и всему прочему. Они показались мне сущими почти шутами; однако, как увидел после, что они были не без разума, а что одна бедность тому причиною, что они так были одеты, а паче всего, что они все были по мне и я во многих вещах был всех их знающее и умнее, и сверх того, как они все ко мне ласкались и осыпали меня похвалами, то и я всех их полюбил и всегда был очень рад, когда они к нам приезжали.

Тогдашний праздник празднован был точно так, как праздновали праздники в деревнях наши старики и предки. За обедами и за ужинами гуляли чарочки, рюмки и стаканы, а нередко гуляли они по рукам и в прочее время; старички наши вставали оттого из-за стола подгулявши, и они праздновали у нас дня с три или более. Мать моя любила гостей угащивать, и все гости во все сие время были веселы и довольны. По утрам у нас обыкновенно бывали праздничные завтраки, там обеды и за ними потчивание; там закуски и заедки; после того чай, а там ужины. Спали все на земле повал кою, а поутру проснувшись, принимались опять за еду и прочее тому подобное.

Недели две спустя по отъезде сих гостей, и к самому Рождеству, приехали к нам другие и гораздо приятнейшие гости, а именно зять мой, г. Травин, с моею сестрою. Они сдержали свое обещание, и мать моя была ими чрезвычайно рада. Как зять мой никогда еще в доме у нас не бывал, то заботилась мать моя, как бы его лучше угостить и всем удовольствовать, и тем паче, что известно ей было, что он был человек нравный и горячий. Все, что только можно было выдумать, употреблено было к его угощению, и сколько казалось, то был он всеми угощениями ее и ласками доволен.

Как наступило Рождество и Святки, то не преминула мать моя созвать опять всех своих родных и знакомых. Число их приумножила еще одна милая, разумная и почтенная старушка, по имени Матрена Ивановна Аникеева, родная сестра дяди моего, Тараса Ивановича Арсеньева, которому поручен я был в Петербурге. Разумную и веселую старушку сию мы чрезвычайно любили, но она того и стоила. Она жила от нас верст сорок и приехала сама, как скоро услышала, что к нам приехал зять наш. Итак, компания и общество было у нас превеликое и приятное. Зятю моему оказывали они все отменное почтение, и как он любил повеселиться, то заводимы были всякие святочные игры и деревенские увеселения, и он гостями нашими был доволен.

Они для удовольствия зятя моего прогостили у нас несколько дней сряду. В течение оных мать моя не однажды предпринимала как с зятем моим, так и со всеми ими общий совет, что бы лучше и выгоднее со мною делать и начинать; отпущен я был, как упомянуто, до мая месяца, следовательно, если ничего не сделать, то по первому летнему пути надобно будет меня отправлять к полку. Но как можно было мне, столь малолетнему, нести службу? Зять мой рассказывал всем деланные нам предложения, но ни матери моей и никому из всех не были они угодны; все говорили, что хорошо бы, если б только я не таков мал был. Что ж касается до матери моей, то ей и слышать не хотелось, чтоб отлучить тогда меня от себя, а она желала, чтоб мне получить каким-нибудь образом отсрочку и, когда не надолго, так по крайней мере на год, дабы я сколько-нибудь возмужать мог.

Долго о сем говорено было и советовано, но наконец всех мнения согласны были на том, чтоб нам заблаговременно послать в Петербург человека с челобитного в самую Военную коллегию и, прописав в ней мое малолетство и начатое учение наукам, просить у ней мне для окончания наук на своем коште[86] увольнения до совершенного возраста. Госпожа Аникеева советовала нам поручить старание о том ее брату, о котором сказывала, что он поехал недавно опять в Петербург, и уверила, что он помочь нам в том может. Мы и сами на него более всех надеялись, ибо уверены были о его к нам благорасположении и любви.

Решившись на сем и назначив для исправления сей важной комиссии дядьку моего Артамона как умнейшего из всех наших служителей, также проводив наших гостей, не стал и сам зять мой долее у нас медлить, но распрощавшись с нами, поехал обратно домой. Мать моя провожала их, а особливо сестру мою, со слезами, ровно как предчувствуя, что она ее в последний раз видит, ибо с того времени не удалось уже ни зятю, ни сестре быть у нас в доме при жизни нашей родительницы.

Сим кончился тогдашний 1750 год, который, для множества случившихся в оный перемен, был довольно достопамятен в моей истории, а всходствие сего окончу и я теперешнее мое письмо, сказав вам, что я есмь, и прочая.